природе. Меня пастернаковские стихи о природе с некоторого времени перестали удовлетворять. Современное стихотворение должно строиться сложно: от мира природы к миру человека или, во всяком случае, к нераздельности этих миров… И мысль тут глубокая, верная.
«Завтра собрание», – тупо думала я.
С большой горечью заговорила Анна Андреевна о собственной книге. Оказывается, только что подписан сигнал.
– Я уже годы готовлюсь к этой неприятности, – сказала она, скорбно подняв брови. – Читатель получит обо мне самое искаженное представление. Одни сады и парки.
Я ответила, что давно уже пора издать полное собрание ее сочинений.
– Нет. Просто книжка: «Requiem», «Поэма» и стихотворений 25.
Только что я открыла рот, чтобы спросить, каких именно 25, как постучался и вошел К[277]. Мы ждали от него новостей о Борисе Леонидовиче. Но он, против ожидания, оказался неосведомленным.
Я уехала вместе с ним.
Дозвонилась в Переделкино. Деду чуть лучше. Ложусь спать.
Завтра собрание.
Не все ли равно? Мы. Я.
А в газетах, в газетах – бедный мальчишка-таксист и его обокраденные братья выражают «гнев и возмущение». Председатель колхоза, учитель, инженер, рабочий, машинист экскаватора… Я так и вижу девку из редакции, – так и слышу, как она диктует им текст.
Это те самые сейчас выражают свой очередной гнев, о которых у него сказано:
Он боготворил без взаимности.
Слесаря пишут: «Правильно поступили советские литераторы, изгнав предателя из своих рядов». Он и лягушка в болоте, он и свинья, и овца, и предатель.
А предатели-то на самом деле – мы. Он остался верен литературе, мы ее предали.
Второе из напечатанных писем Бориса Леонидовича, к сожалению, хуже первого. Как-то нарочито повторяется, что он действует не по чужой, а по своей, по своей, по своей собственной воле, что его никто не принуждает. И странный конец: он надеется восстановить «подорванное доверие товарищей»[278].
Чье же это? Зелинского или Перцова?
Письмо это продиктовано страхом… На Западе его ждут две младшие сестры, миллион золотых рублей, всемирная слава, но он не в силах «превозмочь обожанье» и расстаться с Россией, где его оплевывают и топчут… Страх благородный – не за себя, за судьбы близких – страх высокий, но все-таки
Гонимая тоской, я вышла на улицу – в огни, от которых болят глаза, в толпу, от которой болит душа. Я подумала, а вдруг встречу такси – в «порядке чуда», как говорит Анна Андреевна – тогда махну к ней на Малую Тульскую. Неловко врываться без звонка, но рискну. И в ту же секунду увидела зеленый огонек.
Но не благодатью обернулось это везение, а великим ревом. Я как начала плакать, так плачу и до сих пор: буквы расплываются по бумаге от слез.
Встретила меня у Анны Андреевны радость: ее книга. Сообщив мне об этом, Анна Андреевна не хотела было ее показывать, но потом из-под груды платья на стуле извлекла чемоданчик, а из чемоданчика – новорожденную. Опрятный тоненький томик в красном переплете с золотом. Есть «Невстреча», есть «Предыстория», кусок из «Поэмы» и несколько прекрасных старых. Ради этого стоило Суркову хлопотать и добиваться. Но, конечно, представления об истинном пути и о величине поэта книга не дает.
– Шесть лет не могла выйти и вышла-то в какой день? Пятого, – сказала Анна Андреевна.
– Что ж, счастливое число, – сказала я[279].
Потом, разумеется, мы заговорили о Борисе Леонидовиче, о первом письме, о втором письме, о собрании, о Зелинском[280]. Вот тут и произошло.
Я сказала, что, уклонившись от собрания и от слова, чувствую себя предательницей и до смерти буду чувствовать себя так. Хотя поклясться могу и себе и ей, что не пошла я туда не из страха за неприятности, которые мое выступление могло бы навлечь на меня, Колю и Деда, а только из страха за Дедово здоровье. Что мне легче было пойти, чем не пойти. Что если бы я успела там выкрикнуть хоть единое слово, я теперь чувствовала бы себя счастливой.
– Но ведь Корней Иванович болен, – настойчиво произнесла Анна Андреевна. – Такой болезнью, которую ваш счастливый выкрик усилил бы. Ведь если у человека повышено давление, ему грозит инсульт. Знаете, Лидия Корнеевна, я не ожидала от вас подобного рассуждения. Выкрикивать бывает очень приятно, не спорю, но если мы способны шагать ради этого собственного удовольствия через горе и даже болезнь другого человека, то чем же, спрашивается, мы лучше тех?
Она указала глазами на потолок – движение глаз, которое спокон веку означало у нее Большой Дом или Лубянку.
Этот ее упрек не ранил меня. Напротив, немного облегчил мою боль.
Но дальнейших ее слов я выдержать не могла.
– Выи так совершили подвиг, – сказала она. – Да, я не шучу. Вы пришли к Борису Леонидовичу и были с ним в тот день, когда, я уверена, ни один человек не пришел к нему. Когда все шарахались от него, как от чумного.
И тут я заплакала. Подвиг! Тут, при ее похвале, чувство стыда за себя и за нас всех дошло до необоримой грани. Я плакала, всхлипывала, тряслась. От стыда. От горя… Подвиг!
Анна Андреевна дала мне стакан воды с какими-то каплями. Я выпила и попрощалась.
Я вошла во время оживленного разговора.
– Так быть в зависимости от Пушкина, – продолжала, усадив меня, Анна Андреевна, – в полной, совершенной, рабской, и освободиться от нее совсем – вот в чем сказался лермонтовский гений.
Потом объявила:
– Знаете, Лидия Корнеевна, я сделала открытие. Оказывается, Маруся замечательный пушкинист. Эта «мастерица виноватых взоров» – мастерица скрывать таланты. Ну, со стихами понятно: надо было кормить мать и дочку, собственные стихи полузадушены переводами. Но и свой пушкинизм она мастерски скрыла. Знаток, исследователь, первоклассная голова. Она прочитала мою статью о «Каменном госте» и говорила со мной как ни один человек. Я была потрясена197.
Сегодня Анна Андреевна розовая, быстрая, возбужденная. Я спросила, отчего это.
– Принимаю бром, мне велели. А бром для меня веселящий газ.
Так и есть – веселящий. Рассказав радостно, с удовольствием, что у Бориса Леонидовича, по-видимому, не отнимут переводов Словацкого и что «Мария Стюарт» будет идти в его переводе, она стала импровизировать пародию на нелюбимые ею, как она их называет, «конспективные» главы «Живаго».
– Это похоже на ремарки в плохой пьесе. Знаете, ремарка, потом скобка открыта: (говорит он, уехав в Ташкент и женившись два раза, после чего, похоронив тещу и пристроив старшего мальчика от первого брака в гимназию, возвращается в Москву)… Скобки закрыты.
Анна Андреевна рассмеялась весело, от души, даже звонко. И мы вместе с нею198.