послушной душой.
– Хорошо, – сказал я. – Отвезу тебя в монастырь после сорокадневных поминок.
В голове у меня был туман. На голове шевелились рога – словно кто-то приставил к затылку два растопыренных пальца. Тут я кое-что вспомнил.
– Как он назвал ее? Фотографию, где стоит рядом с тобой вверх ногами? Море, пляж, песок, солнце…
Мария немного подумала, и по заминке дыхания я услышал, как она улыбнулась.
– “Атлантиде – Монпарнас”. Правда, здорово?
Я повесил трубку. Чего у покойника не отнять, так это умения каламбурить. “Атлант и Демон есть Парнас”. Нехилая формула.
Я был пьян и несчастен, как человек, похоронивший лучшего друга. Или как человек, уничтоженный своим самым лучшим врагом. Я был пьян, и у меня было чувство, что туда, на вершину Парнаса, Фортунатов и был вознесен. На чем-то другом петля бы его не срослась.
А еще я знал, что там, на Парнасе, Атлант навсегда и останется – даже если его захотят оттуда низвергнуть шесть миллиардов послушников, сонмища демонов и саранча пожирающих жизнь сатанят.
Если спросят, был ли у Дона Ивана когда-либо друг, я честно отвечу, что не было. Зато был у меня тов. Фортуна…»
– Бедный джокер! Несчастный ты мой перевертыш. Мне тебя очень жаль.
– Это еще почему?
– Потому что в тебе оно так болит.
– Что – оно?
– Всепрощение. Всеупрощение. Всепонимание. Всепереплетение.
– Не болит – угнетает. А еще угнетает, что никого оно не гнетет.
– Зато колет в самое сердце. Отличный рассказ. Если роман не получится, у тебя уже есть отличный рассказ.
– Но не рассказ о любви.
– Да Бог с ней, с любовью! От нашей с тобой не убудет и без ненаписанной книжки.
– Как же тогда Дон Иван?
– Отпусти ты его уже с миром!
– Придется рвать с мясом: увяз по макушку во всепереплетениях.
– А по-моему, он изменился, и к худшему. Я его плохо вижу. Какая-то схема, скелет. Вот Фортунатов – живой, хоть и умер.
– Он джокер. Играет чужого, а значит, и всех понемножку. В том числе ту, кого пока нет.
– Ты про Анну?
– Для нее он опробовал жанр письма с того света.
– А есть вариант, что она не умрет?
Его-то как раз давно нету, молчу хмуро я, не понимая, куда она клонит.
– Я тут подумала: что, если Анна погибнет не наяву, а в романе? Не в твоем, а, например, Фортунатова. Пусть умрет лучше автор – не ты, а Матвей. Он и так у тебя уже умер, но как-то напрасно. Дай ему оправдаться.
– Что ты имеешь в виду?
– Предположим, что образ, созданный им, оказался сильнее него самого.
– Галатея пинком отправляет Пигмалиона к праотцам?
– Разве не это мы видим в реальности? Создатели тлеют в могилах, а их персонажи живут. Только теперь у нас вместо реальности будет роман.
– Он всегда у нас вместо реальности. Хорошо б сочинить тот роман, где вместо романа – реальность.
– А где тогда сам роман?
– Исчезает, едва рассказавшись. Испаряется, словно туман, – ни бумаги, ни пепла. Лишь эхо, в котором реальность узнает какую-то тайну и меняет свой смысл, вкус и цвет. Роман улетучился, но не потерялся. Наоборот, отыскался в реальности – смыслом, вкусом и цветом.
– Навязал ей предсмертную волю?
Я жадно кивнул:
– Роман-завещание. Роман-всепрощение, всеприговор.
– Ну и кто его нам напишет?
– Случай. Нечаянность. Сон.
– Снова сплошь знаменитости. А я понадеялась было на мужа…
Но у мужа куда-то пропали слова.
Лай. Стоп-кадр. Затемнение. Время.
Время. Лай. Высветление кадра. Севилья.
Одиночество. Память. Слова.
«А сейчас – еще самую малость терпения: из загашника я вынимаю последнюю часть компромата. Дайте памяти вычистить грязь из-под скребущих по сердцу ногтей. Осталось всего ничего, и появится Анна. (Когда я еду обратно из монастыря, она в аккурат на подлете из Гамбурга, где прочитала доклад, и теперь возвращается, чтобы закончить отчет по своей стажировке. В Москве пробудет три месяца и меня, как всегда, не увидит. Но круги стали у?же. Иногда мы даже сидим в одном кинозале, кафе, покупаем книги в одном магазине или толчемся у входа на ипподром. Старушка-судьба нацепила очки и усердно плетет свое кружево. Стежки и узоры становятся мельче и тоньше.)
После истории с Фортунатовым я заметно остепенился. Если раньше охотничьи вылазки совершались мною не реже раза в неделю, нынче их частота сократилась до отметки критической – по зарубке на выстрел в сезон. Бывало, что холостыми патронами…
Образ жизни сказался на всем моем облике: жирной скобкой повисло брюшко над ремнем, сорняком на щеках обживалась небритость, проклюнулись квелые родинки (привет от натруженной печени), полегчала, подсохнув крылами, душа, отяжелела, размякнув плечами, походка.
Сменив шкуру, я изменился внутри, охладел к авантюрам и убаюкивал совесть их и уютным отсутствием. Забросил спортзал и массажи, но завел приятный обычай блуждать по ближайшему парку. Я уходил, уходил, уходил, уходил, но при этом бывал у себя под рукой, а моими шагами звенели ключи от квартиры. Я кормил голубей, припасал в кармане орешки для белок, приседал подремать на скамью, а согревшись на солнце, покидал певучую рощу шуршащей, как мелкий ракушник, аллеей и заворачивал в церковку за углом. Там зевал глазами на эхо, подавал гниющим на паперти нищим и шел через рынок домой, где занимался, танцуя у печки, стряпней. Променяв адреналин на желудочный сок, я осваивал кулинарное ремесло по мудреным рецептам и трижды в неделю баловал Жанну изысканными блюдами. В нашем душистом меню закипали, томились, пеклись, застывали, пыхтели и булькали фрикасе по-парижски из курицы с белым вином, крем-фреш, ва-терзой, грибы в маринаде, черешневый суп, мидии в кляре, языки с артишоками, почки в сливках и коньяке, панзанелла, бискотти и рататуй. По вечерам, от пуза налопавшись, я потягивал пиво и соловел перед ящиком. На Рождество Клопрот-Мирон подарила мне тапки, и я не обиделся. Через неделю из сумочки Жанны выпал презерватив; она покраснела, а я не заметил. Еще через месяц она попросила меня об услуге:
– Будь добр, съезди на дачу к Липатовым. У старика юбилей и проблемы с готовкой: кухарка в запое, а Галка такая дурында!
– Хорошо, – сказал я, похвалив про себя деликатность подруги, но перед уходом подложил ей кнопку в постель.
Самое гадкое, что я даже не ревновал – просто, как пес, охранял конуру. Вспоминал с удивлением, что когда-то мне было здесь тесно, смахивал с глаза соринку и принимался драить посуду. Ну и что, спрашивал