— Вспоминаю…
Он чуть скользнул холодной каской по моей щеке и опять замер.
Мы слушаем землю, воздух, весь мир и, наверное, самих себя…
Лидочка… Была просто Лидочка. Рыжик. В глазах два вопросительных знака. Это сначала. А потом… распрямились эти два вопроса.
Вот она идет по улице. И не поймешь, что тут главней — наша улица или Лидочка?
Мы стоим у ворот, потихоньку учимся курить. И чем ближе она к нам, тем горячее жжет мой кулак огонек папироски. Прокашливается наша компания. Лидочка совсем близко. Я скользнул по ее глазам, но нет там сейчас вопросов. Выпрямились они в гордые восклицательные знаки.
Прошла. Словно ветерком обдула. Нас будто и не заметила.
Мы затягиваемся. Жиган долго щурится вслед Лидочке:
— Бюст, шейка, ножки…
— Все?— почему-то спрашиваю я.
Мне семнадцать лет. Ни забот, ни тревог, ни волнений. Я — рабочий паренек. Лидочка — студентка. На лекции ходит. А сейчас дома. Наглажены брюки, щедро, вполфлакона, смочены одеколоном волосы. У меня в кармане первая получка. Свои собственные деньги. Не мама дала, не у сестры выпрошенные, а выданные в кассе, с росписью в ведомости.
Я первый раз в жизни приглашаю девушку в кино. Как-то неловко. Я не знаю, как это все делается.
В будку телефона я для храбрости прихватил Женьку. Я говорю, а Женька меня усердно подталкивает, подмигивает: мол, давай, не заикайся, смелее. В трубке частые паузы. Лидочка говорит, что пошла бы, но есть кое-какие дела. Женька делает мне страшные глаза, и я иду на хитрость. Говорю ей, что в картине «Музыкальная история» одна актриса очень похожа на нее — ресничками. И опять в трубке пауза. Я слышу, как она дышит, а уж ей-то наверняка слышно, что у меня даже внутри. Наконец она согласилась. Мы расстаемся с Женькой. Он закрывает дверь телефона-автомата, морщится:
— Ну и надушился ты! Я испугался:
— Может, газировочкой промыть?
— Иди уж, ладно,— машет Женька.
Конечно, билеты должны быть самые дорогие, хотя я люблю сидеть по мальчишеской привычке ближе к экрану. Хорошо, билеты я куплю хоть на самый последний ряд, пусть даже ничего не будет видно. А вот как быть дальше? Встретимся — сразу в кино или немного погулять? Если сразу в кино, то что мы будем делать в фойе? Пригласить ее в буфет? Но честное слово, я не знаю, как это делается. Пригласить ее в читальный зал? Подумает, что я жадный, даже конфетами не угостил. А кто их знает, какие конфеты самые хорошие! Эх, если бы можно было, то отдал бы ей всю получку — и покупай сама, что хочешь, а сам бы убежал в курилку.
Правда, можно ходить по улицам и минут за пять до начала сеанса явиться в кино.
…Вот и она. Мы идем рядом. Между нами может свободно пройти третий. Ближе я не решаюсь. Она рассматривает свои белые тапочки, спрашивает:
— Что же ты молчишь, Алеша?
— Погода хорошая,— выдыхаю я.
— Так себе,— говорит она.
Опять молчим. Я чувствую, не глядя на нее, что она беззвучно хохочет.
Мы гуляем по нашему Арбату. По нему ходить очень удобно: на одном конце, у самой площади, есть часы и на другом — часы: еще раз туда-обратно, и начнется кино.
— Не опоздаем?— осторожно спрашивает она.
— Ну, зачем же так рано? Там душно. И опять я чувствую, что ей весело.
Мы вошли в кинотеатр как раз со звонком. Люди гуськом, не спеша проходили в темный зал. Некоторые ели мороженое. И тут я не выдержал:
— На билеты, садись, а я сейчас.
Она сочувственно взглянула, смутилась. Я не знаю, что она подумала. Мне было некогда. Вот и буфет.
— Дайте шоколад!
— Вам какой?
— Самый дорогой!
Я с трудом пробираюсь меж чьих-то колен. Усаживаюсь рядом с ней, глупо спрашиваю:
— Еще не начали?
— А разве ты не видишь?
Гаснет свет. Показывают киножурнал. Где-то, что-то, кто-то строит. Мне не до журнала. В кармане плитка шоколада— что с ней делать дальше?
Кончился журнал, начался фильм. Шоколад в кармане мякнет, гнется. Наконец я решился. Тихонько достал плитку. Сам смотрю на экран, ощупью нахожу ее руку. Чувствую — берет, тянет плитку к себе. Ух! Взяла! Шуршит оберткой. И вдруг она находит мою руку. Я даже ничего не успел подумать, а у меня в руке половина плитки. Краешком глаза посмотрел, вижу — ест. А сам есть не решился. Так и держал шоколад, пока он не растаял, а потом тихонько бросил на пол.
И чего я вдруг стал ее стесняться? Ведь это же Лидочка, ну, Рыжик, девчонка с нашего двора.
Вспыхнул свет. Мы выходим на улицу. И опять между нами может пройти третий. Так и дошли до ее парадного. Она заторопилась, пожала мне руку и убежала по лестнице, мелькая белыми тапочками.
На другой день Женька спросил:
— Ну как? Поцеловались хоть?
— Еще как! Да и не один раз. Женька вздохнул:
— Завидую. Смелый ты.
…Так мы гуляли по Арбату и день, и еще день, и еще много дней. Я уже не брал Женьку в будку телефона-автомата. Да и зачем, когда теперь мы уже с ней ходили, почти касаясь плечом друг друга.
22 июня 1941 года черные тарелки репродукторов выплеснули страшное слово: война!
Последний совет в киностудии.
— Пленку зарыть,— говорит Лева.— Москву бомбить могут. И еще сверху железом.
— Я знаю, где есть железо,— говорит Славик.
— Билеты комсомольские в клеенку,— говорю я. Нонка со стола клеенку притащила, режет. Дядя Ваня рядом, суетится:
— Главное — лопатка. Зарылся, и все, Прасковья Григорьевна.
Мама крестит нас.
— Прасковья Григорьевна, война— это все просто,— путается в костылях Иван Иванович.
— Знаете, главное — лопатка… Нас тормошит, объясняет:
— И винтовка… Наша трехлинейка не откажет… Песчинки попадут — бей сапогом! Опять стреляет!
…Мы уходим на войну. Наш комсомольский батальон, в касках, с винтовками в руках, выстроился перед маршем на фронт. Хмурый ротный делает перекличку, мы отвечаем четко, по-военному. Я вижу на тротуаре среди многих женщин маму, сестру и Лидочку. Она пришла в том самом платье, в котором смотрела «Музыкальную историю», в котором сдавала экзамены в школе. Я слышал от нее, что это платье счастливое.
— Смирно!— кричит ротный. И вдруг она бежит ко мне, обнимает за шею и целует. До чего же неудобно целоваться в каске! Да еще в первый раз. Ротный отвел взгляд в сторону. Что он сделает? Ведь она не солдат, а я ни при чем.
Батальон под оркестр двинулся по Арбату. Меня толкает Женька:
— Что же ты смутился?
— Понимаешь, ведь это в первый раз. Женька хмурится, косится:
— Эх ты, а говорил, что было не один раз.
— Давай, Женя, споем. А ну!