крытые брезентом орудия, танки и опять спокойные, медлительные желтые поля, далекие в зелени черные деревеньки.
— Я хочу вот что,— вдруг ясным звучным голосом говорит боец.— Чтобы кто-либо пограмотнее написал всю правду про наши сражения и послать в Москву, самому.
— Он все знает, он тоже ранен,— тихо говорит майор. И вдруг со всех полок встревоженные голоса:
— Кто ранен?
— Да вы что? Когда? Куда?
— На фронте? При бомбежке?
— Почему нам не говорят?
— Говорите, товарищ майор.
Комбат снова просит пить. Я слышу, как он долго чмокает. В нетерпеливом ожидании свесились с носилок головы.
— Куда он ранен, товарищ комбат?
Голос майора тихий, дрожащий:
— В душу, хлопцы. Поверили немцам… Договор заключили о ненападении и вот вам, пожалуйста, ночью в четыре часа утра началось…
— Лежите спокойно, товарищ майор.— просит Зоя,— усните.
Кто-то облегченно говорит:
— А я уж подумал и вправду ранило.
Ему охотно, даже обрадованно отвечают:
— В душу, брат, это посильнее, чем тебе вот пониже спины.
— Товарищ комбат, а когда отступать кончим?
— Когда?— задумывается майор.— Когда всю нашу злость соберем в кулак и на фашистов ее, на фашистов, а не вообще на всех.
В вагоне тихо. Опять хорошо слышно, как постукивают на стыках колеса, трутся, о чем-то шепчутся буфера вагонов, тихонько с холодным градусником кто-то лезет ко мне под рубашку. Сквозь дрему процеживает уши чей-то голос:
— …Деревню спалил, а детишек из пулемета. Мы ворвались в деревню. Лежит у колодца девочка, видно, куклой прикрывалась. Вся кукла в пулевых дырках. Ну, мы рванулись дальше. Нагнали их отряд и в рукопашную. Что там было, не помню.
…Поезд дергается. Все чаще, гуще перестук колес на стрелках. Подходим к какой-то большой станции. Боец, раненный в руку, встает, аккуратно готовит подол рубахи, смеется, торопится к выходу:
— Начнем принимать гостинцы.
На каждой большой станции нас встречают делегации с цветами, подарками. Война еще только началась. Здесь, в глубоком тылу, мы первые раненые. Пожилые люди смотрят на нас с неописуемой жалостью, мальчишки — с немым благоговением, а взрослые парни — со стыдливой почтительностью, даже с робостью. А девчата, те штурмом проникают прямо в вагон и опрометью целуют всех подряд. И ничто их не остановит: ни грозный окрик врача, ни растопыренные руки наших сестер. Я за всю жизнь не получил столько искренних жарких поцелуев, сколько за этот путь от Вязьмы до Волги. А впереди у нас еще Урал.
В окна наперебой тянутся женщины, у них на глазах слезы испуга и радости вместе. Они выкрикивают фамилии родных, близких, но еще не было случая, чтобы кто-то откликнулся из нашего вагона. Еще не было случая, чтобы кто-то сказал, что такого-то он встречал, знает. Велика Россия. Велик и ее фронт.
— Майора Уткина нет здесь?— слышим мы в окно женский голос.
— Здесь! Здесь я!.— вдруг кричит наш комбат.— Сюда, сюда к окну!
— Здесь! Здесь он!— оживился весь наш вагон.— Давай ее к тому окну!
Сразу стало тихо за окнами. Мне видно, как толпа расступается, пропускает к вагону молодую женщину, она натыкается .на людей, смотрит в наше окно расширенными глазами, губы ее застыли в ожидающей, как будто виноватой улыбке, гребень сполз с волос. Она ничего не замечает и только гладит ладонями оконное стекло.
— Не сюда!— кричат ей из вагона и с платформы.— Следующее окно! .
Следующее окно майора. Я слышу долгую, колющую тишину. Потом мне видно, как женщину бережно уводит под руку высокий седой старик в полотняном мятом костюме. Он, наклонившись, что-то говорит ей, а она потухшим, потерянным взглядом рассеянно скользит вдоль окон нашего состава. Этот взгляд ни на чем не останавливается, ни за что не цепляется, наверное, он просто уходит в конец состава, где сужаются и постепенно исчезают рельсы, которые приведут еще не один состав на эту платформу. И не один майор Уткин прибудет сюда в санитарном поезде, и не одно извещение доставят почтовые вагоны.
Медленно, осторожно поплыла за окном назад толпа. Мы лежим засыпанные цветами, словно покойники. Одна только разница, что покойники не едят и не курят.
Бойцы предупредительно угощают комбата шоколадом, печеньем. Я слышу его голос. Он будто бы извиняется сам перед собой, бормочет:
— Мало ли Уткиных на свете… И что это я? Тоже мне Леонардо да Винчи… Расстроил только женщину.
Он долго шелестит хрустящей оберткой.
— Алеша,— спрашивает комбат,— а твоя какая фамилия?
— Грибков,— говорю я.
— Да, Грибковых тоже многовато,— успокаиваясь, подытоживает он.— А сколько лет?
— Восемнадцать исполнилось.
— Тебя где ранило?
— Тоже под Ельней.
— Какой дивизии?
— Сотая. Генерала Русланова.
— Значит, я был ваш сосед слева. Покажись-ка, Какой ты? Может, где и встречались.
— Я не могу повернуться.
— Ну так сейчас перископ придумаем,— смеется он.— Зоя, сестра Зоя, поставьте-ка перед Алешей свое зеркальце, а я скомандую, как наводить.
В зеркальце все прыгает. Стены, потолок, длинный ряд носилок сзади меня и вдруг совсем близко худое, заросшее и очень белое лицо в очках.
— Это вы?.
— Я,— отвечают мне губы.— А это ты? Совсем мальчишка.
Рядом с его подушкой командирская фуражка. В ней какие-то документы, письма, торчит рукоятка пистолета.
— Пистолет не отобрали?
— Нет, он именной. Не дал,— улыбается майор.
— А куда вас ранило?
Майор молчит. И очень тихо в вагоне. Зеркальце в руках сестры поднимается выше. Я вижу худые руки поверх одеяла., В пальцах крошится печенье.
— Круче зеркало — прошу я сестру. Зеркальце в ее руках дрожит, и вдруг я все понял: там, где должны быть ноги,— плоское одеяло.
Зеркальце шлепается на подушку, торопливо вдоль носилок пробирается к тамбуру сестра Зоя.
— Мальчишка,— уже сердито кричит майор,— пацан! Для осколков, что ли, мы вас растили? Тебе-то чего там надо было? Без вас бы обошлись.— Он закашлялся.— Добровольцы сопливые!
— Мне обидно.
— А чего же вы без нас драпанули от самой границы?
Чей-то рассудительный, примиряющий голос:
— Не драпанули, а изматывали силы противника. Так, товарищ майор?
— Долго вы там изматывали да наматывали,— злюсь я,— пока наш добровольческий комсомольский