— Ты поторопись,— советует Лидочка,— попадет.
Опять в дверь стучат.
— Пустите!— пищит Славик.
— Ну, входи, молекула!
Славик уселся на поленьях, притих.
— Ну, что у вас тут не получается?— спрашивает хозяйкой Лидочка.— Какие зубцы?— и лезет в наши шестеренки.
— Не лезь! Прищемит!
А она лезет.
— Не лезь, пискля!
— Я не пискля,— повернулась Лидочка.— Ты пискля.
ПОЧТА ПРИШЛА
Значит, я пискля… …Ни у кого в батальоне не осталось санитарных пакетов… Котелок каши выдают с верхом на каждого бойца: повар не стратег. Не мог предвидеть наших потерь. Засыпал полный котел, и ладно.
Настроение подавленное. Люди словно оцепенели. Не хочется говорить, не хочется слушать. Григория Ивановича нет. Вызвали зачем-то на командный пункт.
И вот тут в окопе показался наш любимец, балагур, сержант Березко. Рука на свежей перевязи, а сам веселый. Ему все нипочем. Лишь бы сейчас не рассказывал своих басен. Не время.
— Ну, как?— спрашивает он и глазами ищет место. Мы угрюмо подвинулись. Он уселся на корточках, большой, грузный. За ворот шинели земля сыплется — не замечает.— Григорий Иванович прислал настроение вам поднимать,— крутит он головой во все стороны.— А как, не сказал.
Мы молчим. И только Женька Кораблев сказал хмуро:
— Давай, начинай как-нибудь.
Березко куда-то вдоль окопа всматривается, беспокойно трогает ворот шипели, морщится.
— Ну, так я придумал. Сурприз, как говорят французы. (Он так и сказал «сурприз».)
Мы переглядываемся: может, приказ отойти на отдых?
— Давай не тяни,— просит Женька. Березко не садится, привстал, кому-то крикнул:
— Харченко! Не несут? Направляй в эту роту в первую очередь.
— Знаю,— слышим мы. Березко уселся поудобнее, взглянул на часы, сказал:
— Минут через пять отправитесь домой, но не надолго, потом опять в строй.
Он опять привстал, приставил руку рупором:
— Харченко! Ну, где ты там?
— Несу!— слышим мы.
И вдруг вдоль окопа понеслось:
— Почта! Почта пришла! Рота зашевелилась, ожила.
Раньше я никогда не думал, сколько может принести людям желанного, теплого обыкновенный конверт. И даже не надо спрашивать товарища, что он сейчас читает в письме.
Кажется, сами строчки писем медленно проплывают по лицам бойцов. Увлажняют глаза, тихо трогают губы, заставляют смотреть на наш разбитый окоп далеким невидящим потеплевшим взглядом.
Березко перебрал груду конвертов, безнадежно махнул рукой, вздохнул, отвернулся: ничего нет нашему сержанту. Он собирает оставшиеся письма, не нашедшие своих хозяев, складывает их в каску, сердится:
— Харченко! Ну где ты? Пошли доложим политруку: задание выполнено.
У меня в руках письмо. Много листочков из тетради «в клеточку». На листках ни единой цензорской помарки. Может, проскочило письмо мимо цензора, а может, там поняли, что письмо материнское и никаких военных тайн не содержит.
В темноте с трудом разбираю строчки.
Мать пишет, что Москву уже бомбили.
«Ничего, не страшно. Только сирена противная. У нас во дворе никто из женщин не испугался. Спрятались все в метро. А когда вылезли, то узнали, что одна бомба попала в дом в Проточном переулке. Знаешь, такой большой, серый, на углу? Наши женщины ходили смотреть и я с ними. Не очень страшно. Вот только странно видеть разбитый дом, а на дверях объявление управдома: просит в срок уплатить за квартиру.
И еще в метро надо брать с собой воду и для детишек — игрушки. Теперь мы это уже знаем. По радио говорили, что вы все отступаете. Мы каждый день на карту смотрим. Даже страшно. Что же вы так, сынок? Чем вам помочь? Лева Гоц ходил в военкомат. Его не взяли по глазам. У нас теперь все дают по карточкам. Это даже удобнее. А то, сам знаешь, когда что успеешь купить, а когда забудешь. А уж, если карточки, то ничего не забудешь.
Сегодня по радио передавали про наших летчиков. Очень они смелые. Хорошо бы, чтоб летали пониже. Ведь разобьются.
Вчера приходил к нам управдом. Говорит, что немец близко. Сказал, чтобы я замыла вашу надпись в парадном. Помнишь, вы еще маленькие мелом написали: «Штаб 25-й Чапаевской дивизии». Я его отругала, сказала, что сдам в милицию за панику. Испугался, ушел. Надпись я оставила.
У нас в Москве все затемнено и все ходят с противогазами. Я тоже хожу и Нонка. Она объясняла мне, как надевать маску. Я в зеркало глянула и плюнула. Страх господний. Отдала противогаз нашей дворничихе. А ты носи. Слушайся командира.
Твой черный костюм вычистила, нагладила. Была у меня Лидочкина мама. Мы с ней сейчас подружились. Она очень простая, хотя и актриса в хорошем театре. Вместе печем оладьи и читаем письма от Лидочки и твои.
Лидочка сейчас около Ленинграда. Воюет медсестрой. Она хорошая девочка, и ты не смотри, что рыженькая.
Вчера поплакали с ее мамой и посмеялись вместе, когда вспомнили вашу самодеятельную киностудию. А потом опять сирена. И по радио говорят: «Граждане, воздушная тревога!» Он, который говорит, чуть волнуется. Не привык еще. А ему надо поспокойнее. Ведь ничего страшного. Только сирена противная. Какая-то горластая.
Я уже давно заметила, что всегда страшно тогда, когда не знаешь, от чего это. А когда знаешь, то не страшно.
Наверное, так же и у вас на фронте. Если что-нибудь очень страшно, ты узнай, что это такое. И все пройдет.
У нас по всей Москве расклеены красные плакаты. На них нарисованная седая женщина в красном платке. И написано: «Родина-мать зовет!» Один такой плакат мальчишки с нашего двора заклеили в конверт, узнали в домоуправлении новый адрес и послали твоему однокласснику Гоге в Ташкент.
Костю тоже на фронт взяли. Мы его с Нонкой проводили. У него же никого родных нет. Он взял твой адрес. Обещал тебя разыскать и воевать вместе. Он хороший, Костя. Ласковый такой и веселый.
Забежал к нам на минутку в военной форме. Я их с Нонкой вдвоем оставила, а сама ему за папиросами. Принесла папиросы, а он отказался. Говорит, не курит. А я и не знала. Ну, тебе их послала. Не получил еще?
А вот Жиган, как мне ни встретится,— все с папироской в зубах. На оборонном заводе работает. Бронь ему дали.