Я угадываю, где она читает. В каком месте? Вот сейчас до конца дойдет. А может быть, не все поймет? Встала, пошла к своему столу, пенсне сняла и сразу какая-то не такая. Сидит, мелом руки пачкает.
— Вот вы и выросли,— просто говорит она. Потом долго доску осматривает. А на этой доске царапин, зигзагов полно. Когда-то она была совсем новенькая, а потом мы ее мелом расчертили, замучили. Одни из нас несмело елозили, другие громко точки ставили. Сколько на ней на переменках разных карикатур рисовали. Потом тряпкой сотрем и вроде все хорошо. Правда, мел исчезает, а царапины — никогда.— Вот вы и взрослые,— повторяет Пелагея Васильевна. И крошится мел на ее все то же новое платье.— Миша,— говорит она,— давай-ка к доске.
Мишка у доски. То на нас, то на доску спокойно смотрит и выжидательно на Пелагею Васильевну.
— Пиши, Миша, пишите все: «Как я понимаю мужество?»
Мишка на носки привстал, пишет. У самой верхней планки старается.
— Большой ты, Миша, стал,— говорит Пелагея Васильевна.
Мишка молча согласился. Ждет, что дальше.
— Объясни, что написал?
— Значит, так,— начинает Мишка,— ну, мужество — это, значит, когда тебе очень трудно, а ты…
И замолчал наш Мишка.
— Продолжай, Миша…
— Значит, ни слез и ничего. Так?
Она молчит.
— Ну, вот, значит,— продолжает Мишка,— ни слез и ничего… такого.
— Можно дополнить,— вдруг тянет руку Гога.
— Пожалуйста, Гога.
Он встает, отряхивается:
— В общем, мужество — это как в Древнем Риме. Там был такой Муций Сцеволла. Он руку в огонь сунул, а тайну не выдал. Или еще, Пелагея Васильева, вот как спартанцы. Одному лисенок живот выгрыз, а он все стоял и терпел.
Гога сел.
— Мужество от слова — мужчина. Правильно, Пелагея Васильевна?— ерзает Лариска.
И кто меня дернул — сам не знаю:
— Слушай, ты, Сцеволла, когда с крыши снег бросали, где ты был? Тебя же звали, тебе кричали?
— Я не слышал…
— Конечно, он не слышал — говорит Лариска,— ведь высоко же…
— Врет! Слышал!
— Тихо, ребята,— встает Пелагея Васильевна.
— Мы тихо.
— Завтра вас принимают в комсомол.
ЭХ, МИШКА, МИШКА…
Завтра нас принимают в комсомол.
— Нy-ка, Нонка, пожалуйста, рубашку.
— А я что тебе, обязана?
— Нy-ка, Нонка, пожалуйста, самую лучшую.
— Грей утюг сам. Я тебе не обязана.
— Нонночка, нас принимают в комсомол...
— Всех?
— Нонночка, конечно, всех.
— Давай воды и прыскай…
Прыскаю.
— А брюки?
— Вот тебе, Нонночка, и брюки.
— Горе мое…
Я соглашаюсь.
Во дворе, на нашей скамейке — Первое мая.
Все наглаженные, все красивые, все какие-то весенние.
— Нy, пошли,— оглядев нас, говорит Лева.
— А я?— спрашивает Славик. Как то мы его не заметили.
— Дай руку, Славик.
Все вместе мы идем в наш райком комсомола. В наш Киевский райком. К Наташе.
Гога спотыкается, запоминает:
— Кого в комсомол принимают? Значит, так… Самых стойких…
Мы идем.
— А меня в тапочках пустят?— спрашивает Славик.
— Впустят, Славик.
Вот и наш райком. Сияет у входа стеклянная табличка,
И коридоре, гулко и прохладно.
— Какая дверь?— шепчет Мишка.
Мы на свою дверь показываем. Там, где Наташа. Лидочка тянет куда-то влево, в глубь коридора.
— Вон там,— говорит она.
Из большой двери какой-то парень вышел. Хмуро прошел мимо, на нас не глянул.
И вдруг из двери наша Наташа. Засуетилась, всем воротнички поправила, а Мишку поцеловала:
— Сейчас вас принимать будут,— рукой «рот фронт» делает,— ну, мальчишки?
Мы тоже делаем «рот фронт».
Она за дверью скрылась. Мы себя оглядываем. Лидочка Мишкин воротничок пришлепала. Дверь открылась:
— Товарищ Грибков.
Никто, никогда меня так не называл.
— Товарищ Грибков!— говорит какая-то вся в белом девушка.— Пожалуйста.
Ребята подталкивают: иди же. Иду.
Длинный стол. За ним люди.
— Садись, товарищ Грибков. А куда садиться? Куда-то сел.
— Как у тебя с социальным происхождением?
— Ничего,— говорю я.
Они бумаги листают. Наташа мне улыбается.
Дверь открылась, вошел тот хмурый, усаживается почти в середине, рукава рубашки засучивает.
Наташа ему бумаги подсовывает. Он согнулся, головой поводил, потом на меня смотрит:
— Пусть расскажет биографию.
— Давай, Алеша,— кивает Наташа,— рассказывай. Я рассказываю.
— Так,— говорит хмурый.— Ну, а что такое нэп?