— Пейте на здоровье, товарищ лейтенант!
— Благодарю, Кондрат Петрович…
Я перелил воду в свою кружку, поднес ко рту. Тепловатая и солоноватая, вода показалась холодной и сладкой, как из родника. Стараясь не жадничать, выпил до капельки. И неожиданно крякнул. Старшина рассмеялся:
— Дюже понравилось? Добавки дать? Вторую порцию?
— Ты не шутишь, старшина? — спросил Трушин.
— Никак нет! Командиру роты и вам положено еще… И Петрову с Ивановым, так как лейтенанты… Офицерам положено!
И он протянул мне кружку. Я отстранил ее, сказал:
— Кондрат Петрович, оставь! Нормы действуют для всех, без исключения!
— Кончай шаманить, старшина! — резко сказал Трушин, и Колбаковский покраснел: бурая от солнца кожа еще сильней побурела. Он открыл рот, но ничего не ответил, махнул рукой, отвернулся.
Мне было нехорошо и от резкости Трушина, и от услужливости и обидчивости Колбаковского, и от собственной растерянности.
Чтобы преодолеть ее, сказал:
— Кондрат Петрович, если останется лишняя вода, наполните несколько фляжек. Ротный энзэ… Будем выдавать наиболее ослабевшим…
— Слушаюсь, — буркнул старшина.
— Продолжайте раздачу воды. Чтоб всем хватило!
— Слушаюсь…
После заминки, вызванной раздачей воды, шагать пришлось ходко. Обязаны поспешать: вкуспли водички. Хотя, если по-честоому, полкружки не притушили жажды, скорей разожгли ее. Ничего, когда- нибудь напьемся всласть. Степь, полупустыня, сопки и пади — на все четыре стороны. Чем дальше на юго- запад, тем круче сопки и глубже пади — в расщелинах темнее. Где-нибудь там могут скрываться группы из летучих отрядов, смертники из спецчастей? А почему бы и нет? Днем вряд ли рискнут высунуться, ночью — вполне. До ночи не так уж далеко.
На сопке опять кумирня, такую уже видели в Маньчжурии и такие видели в Монголии, одну — возле станции Баян-Тумэнь, от которой мы порядочно оттопали! Небо голубоватое, умиротворенное, самолетов никаких нет. Машин в степи стало поменьше. Впечатление: одна пехота остается, да и она вроде бы рассасывается, втягиваясь в распадки. Зной спал, дышится раскрепощенней, и потеем не столь обильно. Но усталость наваливается, пеленает руки-ноги. До привала, до ночевки доковыляем. «Ползем» и «ковыляем» — для красного словца. Идем мы нормально. Как положепо, если за плечами километров сорок, а то и пятьдесят. А?
Приличный отрезочек? И откуда выносливость, прямо-таки фантастическая?
В сгущавшихся сумерках добрались до места ночевки у подножия безымянной сопки. Ужина не было, и чая не было. С батальонной кухни нам дали немного воды, к ней я приплюсовал те несколько фляжек, что давеча наполнил Колбаковский. Воду делили под мопм непосредственным наблюдением: ослабевшим — поболе, крепким — помене, офицеры и старшина Колбаковский отнесены ко вторым. Пососав сухарик и запив водичкой, солдаты раскатывали шинели — и мертвецки засыпали. Воздух посвежел, и потное тело быстренько остывало. Ночью, пожалуй, просифонит. И мы с Трушиным, как бывало на фронте, улеглись спиной к спине: одну шинель под себя, второю укрылись. Да-а, прохладно… А что за жарплка была днем! Я сказал: как бывало на фронте. А сейчас разве не фронт? Называется: Забайкальский…
Шуршала трава, словно в ней ползли, на сопках в низкорослых кустиках посвистывал ветер, словно кто-то кому-то давал условный знак. На фоне неба — силуэты часовых: посты усилены, указания командира полка материализуются. Я подтянул ноги, налитые тяжестью; ею, однако, налито все тело, каждая клеточка. Не скрою: и на душе не было особой легкости.
Повертевшись и повздыхав, Трушин сказал:
— Спокойной ночи, Петро.
— Спокойной ночи, Федор, — ответил я и почти сразу уснул.
Временами что-то отрывочно, размазашю спилось: незнакомые женщины, незнакомые дети, знакомый пушкарь Гена Базыков, отхвативший Героя, лязгающая гусеницами тридцатьчетверка, пехотные колонны, пустая фляга, редактор с пачкой 'дивизионки), соленое озеро, обиженный старшина Колбаковский, убитые японцы, скрип повозочных колес, стрельба из «гочкиса», из «максима», из танковой пушки.
16
Стрельба-то и разбудила. Вернее, я проснулся и от стрельбы, и оттого, что Трушин тряс меня, как грушу:
— Петро, тревога!
Вскочив, я схватил автомат. Огляделся. Труптип стоял уже с автоматом на груди. А стреляли часовые — то ли вверх, то ли куда-то в темную степь. Подумалось: своих бы не перестрелять.
Солдаты занимали круговую оборону. Мы с Трушиным залегли в цепи, на влажной от росы траве. Со спа прохватывало ознобом.
И от некоторого волнения: что стряслось? Надо подать голос, скомандовать, чтоб учуяли: командир здесь, командир знает, что к чему. Не знаю, но кричу зычно:
— Внимание! Без моей команды не стрелять!
Между тем часовые прекратили пальбу, вверх пошла серия осветитсльпых ракет: в белесом колеблющемся свете трава, наша цепь, в степи вроде бы, кроме нас, никого. Ракеты прогорели, стало темней, чем прежде. И эта темнота подбавляла неразберихи, нервозности. Пробежал комбат, пробежал адъютант старший, ни Трушину, ни мне ничего не сказали. Опять серия ракет. Опять непроглядная тьма.
— Чертовщина! — шепчет Трушин. — Тревога, а непопятно отчего… Ты оставайся в цепи, будьте начеку, я разыщу комбата, разузнаю…
— Понял, — говорю. — Мне дай знать.
— Ворочусь в роту.
— Понял…
Трушин растворился во мраке. Где-то переговаривались — голос комбата и чей-то еще. Слов не разобрать. Я застегнул ворот гимнастерки, поплотней надел пилотку и уразумел: проделываю это, чтобы унять волнение. А оно росло, ибо была неопределенность, была неизвестность: что же произошло? Не перевариваю неизвестности, по мне пусть будет хуже, по зато определенность — ты соответственно соображаешь, как поступить. А тут и соображать нечего: лежи и жди распоряжений от комбата. И распоряжение пришло: отставить тревогу. А потом заявился и друг любезный Федя Трушин, объяснил:
— То ль часовому помстилось, то ль в реальности: якобы к расположению подбирались. Мелькнули тени, и он выстрелил вверх. Тревогу подняли и другие часовые, хотя они ни черта не видели. Просто поддержали первый выстрел…
Поддержали? А может, нервишки не выдержали? Наслышались гаврики про смертников, летучие отряды, вот и пуляли посередь ночи. Егор Свиридов сострил:
— Сами не спят и людям не дают!
Это он о часовых. Не очень остроумно, по бойцы засмеялись, и напряжение спало. Сноровисто улеглись на шинельки добирать сна. И то дело — мы с Трушиным тоже улеглись. До подъема на рассвете продрыхли без происшествий, и после побудки, сладко потягиваясь, певец-солист и остряк-самоучка Егорша Свиридов сказал:
— Я сегодня нежился с одной особой.
— С какой? — наивно спросил Филипп Головастиков.
— С особой женского полу, Головастик! Во сие! — И захохотал, вынуждая и Головастикова изобразить улыбку.