— А похоже, славяне! Как настоящее…
— Когти рвали, как угорелые! Идиоты, обормоты…
— Будто кто нарочно подстроил: поманил — и фигу показал!
— Да уж дуля солидная!
— Чтоб тебе ни дна ни покрышки…
Кому — тебе? Мареву, миражу? Собственным глазам? Но эта ругань деликатная, заворачивают и покруче.
— Прекратить! И шагом марш на дорогу! — обрываю я.
А сам плетусь, как побитая собака. Да и все как побитые. Но ругаться бессмысленно: жажду снимет, что ли? Заученно командую:
— Не отставай, подтянись!
На мои слова реагируют не очень энергично; усталость цапает людей за ноги, как утопающий, мертвой хваткой. Но ладно: через пять-шесть километров — озеро, запланированное комбатом. Обозначенное на карте! Это вам не мираж! Знаю, что на войне планы — рпскованная штуковина, однако упрямо думаю:
'Коль запланировало — будет!' В предвкушении воды, привала, обеда и прочих райских радостей Трушин, я, взводные и отделенные берем у ослабевших солдатиков скатку, оружие или противогаз, — с «сидором», вместилищем солдатских сокровищ, не расстаются. Бойцы и сами помогают друг другу. Может быть, пример командиров действует.
Как дорожные столбики, стоят тарбаганы. Увы, обозначают они не дорогу, которая подчас теряется, словно уходит в песок.
Просто любопытны. И вообще пообвыклись, наше воинство их не распугивает. Солнце высоко. Жара густеет. Вдали, над Хинганским хребтом, закучились пепельные облака. Но к нам не пошли, зависли над отрогами. Будто затаились в засаде, как японские войска в глубине обороны. Смотрю на облака и думаю: не раз так вот возникали они и, не обронив ни капли, откочевывали в Маньчжурию. Теперь мы сами в Маньчжурии. Где-нибудь и сойдемся…
Часом позже вновь возникает озеро. Оно несколько меньше того, привидевшегося, по полноводное, в бликах и в зыби и так же маняще-холодно и чисто, без камышей. Опять вопль:
— Гляди! Озерочек!
На вопль отзываются не так, как в первый раз:
— Сызнова метится?
— Ах ты, елки-моталки! И когда кончится обман трудящихся?
— Точняком, это обман зрения! Нечего тут глядеть!
Это, однако, не оптический обман! Озеро настоящее, всамделишное! Живое озеро! Не веря себе, чешем к берегу. Зачерпываем котелками, кружками, флягами, пилотками. Пьем. И как же искривляются лица от разочарования и отвращения! Логачеев орет благим матом:
— Что за вода? Горько-соленая!
Филипп Головастиков выплескивает из фляги, бубнит:
— С нее пронесет, как с английской соли…
— Фу, пакость! — Егорша Свиридов зол, как задержанный в самоволке солдат. — Но у Толькп Кулагина запоры, ему пользительно.
— Пить нельзя, — стонет Кулагин, не внимая Свиридову. — Пить нельзя! И тут обман трудящихся масс!
Мы с Трушиным обмениваемся взглядом, как бы укоряя друг друга: 'Что ж ты, браток? А я-то понадеялся на тебя'. Или что-то в этом духе. Сержант Черкасов невозмутимо произносит:
— Не везет нам. Будем терпеть.
Не глядя на Трушина, говорю:
— Будем терпеть, хлопчики! Воду автомашины подбросят.
— Либо самолеты, — говорит Федор, в свою очередь не глядя на меня. — Тылы отстали… Но не дадут же пропасть нашей доблестной дивизии!
Он сводит к шутке, которую не приемлют. Угрюмые, насупленные солдаты отходят от берега, без команды строятся в походную колонну. Доносится речитатив комбата:
— На карте оно пресное! Вероятно, засолонилось…
'Врут карты', — думаю огорченно. Но без питья и впрямь загнемся! Жажда нас докопает! Однако шагать надо. И мы шагаем.
Борясь с жаждой, усталостью и сонливостью. Где японцы, когда будут бои?
— Есть присловье: все врут календари. А тут карты врут, — говорю я и смотрю на Трушина. — На них обозначены полевые дороги, а здесь — одни караванные тропы: верблюжьи копыта выбили. И куда ведут эти тропы, аллах ведает. Заведут не туда, куда нужно, доказывай потом, что ты не верблюд!
И Трушин смотрит на меня, и Трушин многословен:
— Карты приблизительные, да… Мы должны больше полагаться на собственную интуицию, чем на топографические карты.
И озера на них помечены питьевые, а их в помине нет. И поселений, отмеченных на карте, в действительности — тю-тю…
Мы как будто извиняемся друг перед другом.
А поселение, обозначенное картографами, нам попалось на очередном десятке километров. Называлось оно Улан-Усу. Усу — вода, утверждает Федя Трушин, значит, в поселке должны быть колодцы! Если их только японцы не отравили. Недвижно стояла в раскаленном воздухе пыль, поднятая колесами и ногами, и кажется, она никогда не осядет. И вот сквозь пылевую пелену слева замаячили глинобитные мазанки и фанзы. В колонне оживление, говор, выделяется фраза:
— Населенный пункт! Побачим, как живут за границей…
Я прикидываю: головная походная застава прошла этот маленький поселок — не пункт, а пунктик, — стрельбы не было.
Проходим: покосившиеся, полуразваленные, в пересекающихся трещинах мазапки и фанзы, задичавшие, захлестнутые бурым бурьяном дворики. Ни единой живой души. Ни человека, ни животных, ни птиц. Лишь у колодцев с полусгнившими срубами или обложенных серыми плоскими камнями табунились славяне, дзенькали пустые ведра. Мы с Трушиным, Иванов и Петров свернули к колодцам. Слышим:
— Нету воды?
— Была, да сплыла!
— Сухой-сухой. Как у тебя глотка!
— Вода куда-то ушла…
— Потому и жителей пет. Ушли, видать, как только ушла вода…
Вполне возможно. Судя по обветшалости жилищ и запущенности двориков, поселок давненько необитаем. А вообще-то, предчувствуя войну, японцы отселяли местных жителей за Хингап, в глубь Маньчжурии. Ну что ж, пошли дальше. Оставляем за собой лачуги, пристраиваемся к колонне. Где же вы, водоемы, где же вы, полные до краев термосы и канистры? А когда освободителям подвезут обед? Тылы отстали? Мало вас гонял комдив, товарищи интенданты! Вообще на интендантов принято все шишки валить. На кого же еще?
В километре за населенным пунктом при дороге валялись два трупа. Японцы. Рассматривать было некогда, но каждый взглянул. Взглянул и я: одежда цвета хаки, на ногах то ли обмотки, то ли гетры, с обоих не слетели фуражки. Японцы лежали на своих карабинах, ничком, подломив руку или йогу, в неудобной даже для мертвого позе. Подумал так: неудобная даже для мертвого поза — и нахмурился: под японцами подзасохли лужи крови. Трупьт были напоминанием, знаком того, что при стрельбе иногда убивают.
Еще подумал: эти двое нам уже не страшны… В некоем романтическом писании (не в «дивизионке» ль?) вычитал о погибшем бойце: дескать, он и мертвый был страшен врагам! Выспренность и неправда: страшны живые, и мы, живые, страшны для врагов. Так же. как и они для пас. Мои мысли об убитых японцах не были жестокостью. Это просто фронтовая жизнь. А вот на солпцегреве трупы раздует, засмердят, по никто их не собирается закапывать: не отставай, подтянись, шире шаг! И это тоже фронтовая жизнь. Закопают позже…