— Егоршу смертники пужанули, он к бабе и кинулся под подол! — вклинился Толя Кулагин.
И начался перепляс, то есть треп в лучших традициях — с шуткой, с подначкой, с соленым словцом. О ночном происшествии отзывались, в общем, иронично: сослепу, с переляку часовые учинили пальбу, устроили шухер, утром небось стыдно было глядеть на товарищей, коих взбулгачили своими выстрелами.
Рассвет едва брезжил, когда колонны стали вытягиваться на караванную тропу. Поспали мы часов шесть-семь, вполне прилично. Но не отдохнули: мышцы болели, поясница ныла, голова несвежая, дурманная и пересохшая еще во сие глотка. Жажда сразу точит, как червь. День обещает быть жарким и ветреным. Закат вчера не был багровым, сулящим ветер, однако вопреки приметам задувало, несло песок. И, кажется, ветер усиливается. Значит, великая пустыня Гоби не дремлет, посылает сюда свои гостинцы — обжигающие суховеи. Степь ожила: гудят машины, поскрипывают повозки, топочет пехота; в отдалении — гул наших бомбардировщиков: две эскадрильи. В отдалении же — артиллерийская стрельба. Вторые сутки войны раскручиваются…
На марше нас и настигла весть, от которой я похолодел, хотя уже пригревало добре. По колонне прокатилась команда:
— Командиры батальонов и рот, в голову колонны! Срочно к командиру полка!
Я догнал комбата, и мы вышли из строя. Подождали, пока подойдут остальные ротные. Вместе нагнали голову полковой колонны. Капитан доложил командиру полка: по вашему приказанию явились… Не слезая с коня, командир полка кивнул. Он ехал, мы шли, он не глядел на нас, мы на него поглядывали. Что-то мне не понравилось в его облике: брови насуплены, рот сомкнут, катаются желваки, а плечи опущены, будто сгорбился под ношей, которой у него нет. Командир полка славился подтянутостью, выправкой, а тут — сутулится… Когда подошли офицеры из других батальонов, он спешился, отдал поводья коноводу и сказал нам:
— Отойдем на обочину.
Перед нами проходили солдаты, смотрели на нас с любопытством. А комполка говорил, едва разжимая губы:
— Ночью японцы вырезали батарею. Только что по рации сообщил комкор… Сняли часовых, набросились на спящих. И ножами… Мало кто уцелел… Генерал требует пресечения малейшей беспечности. Всемерно повысить бдительность! Пусть этот трагический урок послужит всем нам… Того же требую и я!
Вопросы есть?
— Какие-нибудь подробности известны? — спросил комбат-3.
— Подробностей нет. Кроме одной: батарея ночевала невдалеке от нашего полка, — сказал начальник полкового штаба.
— Вот именно, — сказал командир полка. — Делайте выводы…
Нам с комбатом пришлось нагонять свою колонну, офицеры из второго батальона с обочины шагнули прямо к подчиненным — те как раз проходили рядом, а офицеры третьего батальона остались поджидать подразделения. Я подумал об этом, чтобы не думать о другом: может быть, они подбирались ночью к нашему расположению, но их отогнали? Возможно и это. Не исключено, однако, что подбиралась и не эта группа. Сколько их в летучих отрядах?
Вот она — японская армия. Пощады от самураев не будет. Но пускай и от нас не ждут пощады. Отомстим!
Наверно, впервые не я узнал новость от Трушина, а он от меня. Не сообщать бы об этом! Трудно говорить. Но надо. Федор даже застонал:
— Бедные ребята… — Взял себя в руки, сказав по-деловому: — Нужно провести беседы агитаторов об этом злодеянии, озадачить личный состав, нацелить на повышение бдительности.
Озадачить, нацелить — канцелярские слова, не приложимые к трагедии на батарее, но я сказал:
— Беседы проведем, коль надо… И отомстить надо!
— В бою отомстим, Петро!
— Рассчитаемся…
Марш продолжался, а над нами словно витали тени погибших артиллеристов.
Пески сменяются кремнистой почвой, та — солончаками, солончаки — снова песками. «Студебеккеры» буксуют, шоферы бросают под колеса доски, тут же перемалываемые в щепки. Солдаты подходят к машине, секунду стоят в ее тени, после толкают под грузчицкое: 'Раз, два — взяли! Еще раз — взяли!' Набредаем на заброшенный, но не сухой, а с грязью колодец. Командира полка осеняет: почерпаем, может, доберемся до воды. Объявляется малый привал, и саперы, обвязавшись веревками, спускаются в колодец, поднимают ведра с разжиженным грунтом. Содержимое вываливается на землю, а ведра снова черпают грязюку. Командир полка смотрит-смотрит на потеки грязи и говорит командиру саперного взвода:
— Лейтенант! Пропустите эту грязь через песчаный фильтр.
Можем получить воду…
Лейтенат, тоже сообразительный, приказывает саперам:
— Продырявить дно в двух ведрах. Чтоб как сито…
В эти ведра насыпали песок. В первое ведро вылили вынутую из колодца жижу. Выцеженную из первого ведра мутную жидкость пропустили потом сквозь второе. Потекла почти чистая вода! Командир полка зачерпнул и выпил:
— Годится!
После этого разрешил спять пробу полковой врачихе-красавице. Она оттопырила мизинчик, обмакнула губы-бантики, пропела:
— Водичку разрешаю употреблять…
Командир полка и врачиха пробовали, а мы ворочали, казалось, распухшими языками и мучительно сглатывали вязкую слюну. Это называется: слюнки текут. И как будто не было только что скорбных мыслей о погибших артиллеристах. Мысли были иные: достанется ли и нам хлебнуть этой выцеженной из грязи и песка водицы, наверное, она вкусная-вкусная? Так вот переплетаются трагедия и быт…
А ветер швырял песок сперва горстями, затем словно лопатой, затем не разберешь как — навалом. И уже крик:
— Песчаная буря идет!
Солнце потускнело, и вроде от него исходил порывистый, раскаленный ветер. Командир полка поспешно приказал:
— Укрыть оружие, технику! Люди — под плащ-палатки!
Ветер уже шквалистый. Округу заволокло песчаной тучей. Не продохнуть! На капоты машин, на орудийные стволы натянуты чехлы из брезента, офпцеры и солдаты на корточках, прикрытые плащ- палатками и накидками, прижимают к себе автоматы и винтовки. Я спжу, согнувшись в три погибели, изредка высовываясь на свет божий: что там? Все седое от песка и пыли. И опять думаю о зарезанных артиллеристах. Это десятки человек. Некоторых знал в лицо, некоторых — лишь пофамильно, большинство — незнакомо. Моя слабинка — богатое воображение. Представляю, как лежат трупы: нпчком, навзничь, перерезанное горло, проколотая на сппне или груди гимнастерка — и спереди и сзади достанешь до сердца, — закатившиеся глаза, искривленный предсмертным стоном рот, пропитавшаяся кровью одежда. Не хочется видеть кровавых подробностей, а вижу. Я их стараюсь отодвинуть подальше, в туман, в морок, в песчаную пелену, а они проступают. Не надо мне подробностей! Вместительная братская могила — и все. Над такой и фанерный обелиск и жестяная звезда побольше…
Артиллерийские расчеты убиты, и орудия осиротели. Орудиясироты. А ведь у кого-то из артиллеристов были дети. И дети стали сиротами. Что же с ними станется? Что станется с тысячами и тысячами осиротппенных войной мальчишек и девчонок, с тем беспризорником, что верещал частушки на минском вокзале?
Не уходит он из моей памяти. А что станется с симпатичным чертенком Гошкой, у которого есть мать — Нина, но которого бросил отец? Тоже наполовину сирота… Я и сам сирота. Великовозрастный, правда. О погибших артиллеристах поплачут родные, обо мне — некому, если убьют. Друзья-фронтовики обходятся без слез, плачут лишь близкие женщины и родия. И сирот после меня не останется. Возможно, это и хорошо, что у меня нет своей семьи, нет детей. Да что же о себе толковать, куда свернули мысли?