таковой вне критики…
А редакционный молодняк смел не только в бою, но и на язык.
И про все-то они наслышаны, судят по-своему, без оглядки. И как пишут, стервецы, в «дивизнонке» — за сердце хватает, о некоем лейтенанте Глушкове тоже недурно было написано. Удивляюсь этим способностям подобрать словечки так. чтобы за сердце брало, до печенок доставало! Ну, а насчет командующего армией они тем ве менее не правы, меня не переубедить.
19
Старичок был тщедушный, сморщенный, убогий, и кто-то сказал:
— Старичок-сморчок.
Я рявкнул:
— Отставить!
Но старичок не обиделся на солдата. И без того сморщенное личико его сморщилось еще сильней, он обнажил розовые, без зубов, десны, хихикнул и прошамкал:
— Истинно так, солдатушка. Я и есть гриб-сморчок…
Мне было жаль старика. Он был не только сморщенный, но и сухонький, невесомый, как пушинка, дунет ветер — и понесет старичка. И ветер поддувал, может, поэтому старичок и держался за что-нибудь — за спинку скамейки, за ствол дерева, за вагонные поручни.
Заприметил я его в Ишпме. Он был в армейских обносках, на голове соломенная шляпа — под ней не блеклые, не стариковские, синели глаза. Были они добрые, робкие и чистые, как у ребенка.
Чистые потому, наверно, что в старости становишься по-детски безгрешным. И у меня будет такой же незамутненный, безгреховный взгляд, когда доживу до семидесяти.
Распогодилось, и на станцию высыпал народ. Наигрывала гармошка, бубнило радио, толчея, смех, галдеж. Среди уже ставших привычными станционных занятий было и такое. Столпившись, солдаты с хохотом и шутками наблюдали, как по карнизу ходила кошка: туда-сюда, по краешку, вот-вот сорвется — и хладнокровно заглядывала вниз, любительница острых ощущении, где у кольев штакетника облизывались худущие, облезлые собаки, поглядывая на нее.
Солдаты, гогоча, толковали зрелище:
— И не боится, зараза! Свалится — разорвут в клочья.
— Играет с огнем с родственница тигра!
— Дразнит их. дразнит как: на-кась, мол, выкуси, близко, да пе достанешь!
— А как они облизываются, псы-собаки!
— Прямо цирк, еп-бс! Бесплатный цирк!
Кошка и впрямь дразнила собак. Они стали раздосадованпо, злобно поскуливать.
— Везде посередь божьих тварей война. Нету мирностп. нету…
В солдатских огрубелых голосах и гоготе я разобрал эти тихие. сожалеющие слова. Их произнес синеглазый, высушенный годами старичок, державшийся за скамейку, у йог его был фанерный чемоданчик.
Потом я увидел его возле пассажирского поезда — с облупившейся краской вагоны, немытые оконные стекла, обшарканные, заплеванные подножки. Он упрашивал дебелую распаренную проводницу со свернутыми флажками посадить его. Она отвечала непреклонно:
— Как же я посажу, любезный папаша, ежели у тебя билета нет? На незаконность толкаешь.
— Так их, бплетов-то. нету в кассе, как есть нету, красавица, — шамкал старичок жалобно и просительно. — Посади, сделай божескую милость, век не забуду.
— На преступление толкаешь, папаша. Сказала, — значит, все, пе посажу. Некуда. Вагон забитый. Как селедки в бочке…
Да, поезд был забит до отказа. Старичок поковылял к соседнему вагону, к молоденькой грудастой проводнице в берете, любезничавшей с тихоокеанским морячком.
Потом я встретил старика у нашего эшелона. Он опять просил посадить его. Солдаты объясняли: не имеем права, папаша, брать штатского в воинский эшелон, не обессудь. Он прошамкал:
— Не забижайте старого старика. У меня трое сынов и пятеро внуков воевали, вот как вы.
Солдаты говорили: 'Не имеем права', разводили руками, отворачивались. И тогда я спросил у пего:
— Докуда ехать, отец?
Оп встрепенулся, весь подался ко мне.
— До Омска, сынок, до Омска! Тут-то недалече…
До Омска недалеко, это так, старшина Колбаковский давеча подтверждал. Я отнял у старика чемоданчик, сказав:
— Пойдемте в нашу теплушку.
Пока шли, я подумал, что, конечно, это пепорядок — везти гражданского в воинском эшелоне, — что надо где-то устроить его на нарах, не стеснив солдат, что начальство наверняка взгреет меня, если усечет.
Около теплушки разминался Колбаковский. Я сказал:
— Старшина, подвезем человека до Омска?
Он кивнул, спросил у старика:
— Вшивости нету?
— Нету, — виновато ответил тот.
— Полезай. — Колбаковскпй забрался по лесепке, подал старичку руку, я подтолкнул в спину, и он, кряхтя, залез в вагон.
Колбаковскпй веско произнес:
— Па остановках без надобности не выползай, ферштееп?
— Чего-чего, милый?
— На остановках сиди и не рыпайся, не то попадешь на глаза кому не следоват, понял?
— Понял, милый, понял! Спасибо, родные вы мои сыночки…
— Не аллилуйствуй, — строго сказал Колбаковский, и я подивился этой воскресшей в старшине строгости. С солдатами уже иной, размягченный, а вот на старичка наседает, взыграло былое, забилось ретивое…
Старичок пришибленно примолк, оглядываясь. И я огляделся и приказал Нестерову:
— Давай наверх, ко мне. там можно потесниться. А его на твое место, несподручно ему лазать на верхотуру.
— Есть, товарищ лейтенант! — рубанул Нестеров и, схватив вещевой мешок, шинель, закинул их наверх. — Прошу, дедушка!
Вот тут кто-то и сказал: 'Старичок-сморчок-), — а я рявкнул.
Робея, старичок пристроился на краешке нар. Но когда пассажирский поезд, на который его не пустили, стронулся на соседнем пути, во взгляде старичка промелькнуло: пичо, милый, и я за тобой, далёко не уйдешь. Наш эшелон пошел, набирая скорость, и у старичка взгляд стал еще живей да веселей.
Он назвался мне, потом Колбаковскому, потом всему вагону разом:
— Макар Ионыч.
И поклонился всем сразу, низко, по-русски. Я назвал себя, Колбаковский себя, остальные загалдели:
— Уважительный старикан!
— Мерси, папаня!
— Устраивайся, дедко, располагайся!
— Обмыть бы знакомство, а?
— Жаль, нету! Да и начальство не позволит.
— А что начальство? Оно само женатое… хе-хе!