долларов.
— Мне за мои переводы никто никогда не платил.
— Пошлите их в «Новую судьбу». По-моему, невозможно передать поэзию на одном языке в поэзии на другом. Иногда я перевожу английскую прозу в поэзию на нейтралийском. Я сделал весьма прелестные переделки из некоторых избранных отрывком вашего великого Пристли. [150] Надеялся, что их используют в вузах, но не получилось. Повсюду зависть и интриги — даже в Министерстве образования.
В этот момент в середине стола поднялась какая-то величественная фигура, чтобы произнести первую речь.
— Теперь за работу, — бросил Скотт-Кингу сосед, извлек блокнот с карандашом и принялся деловито стенографировать. — В новой Нейтралии мы все работаем.
Речь была долгой и вызвала много аплодисментов. Оратор еще говорил, когда официант подал Скотт-Кингу послание, написанное от руки: «Попрошу вас выступить с ответным словом его превосходительству. Фе».
Скотт-Кинг написал в ответ: «Ужасно сожалею. Только не сегодня. Неважно себя чувствую. Попросите Уайтмейда», — затем украдкой встал со своего места и, все еще икая, пробрался позади стола к двери обеденного зала.
Вестибюль за дверью почти опустел, громадный стеклянный купол, который во все годы войны светился в вышине: одинокая свечка в греховном мире, — теперь вздымался тьмою. Два ночных швейцара за колонной курили одну сигару на двоих, широченный пустой ковер, уставленный вразброс пустыми стульями, расстилался перед Скотт-Кингом в приглушенном свете: экономная администрация гостиницы убавила в лампах былую яркость.
Еще совсем немного перевалило за полночь, но в Новой Нейтралии хорошо помнили о революционном комендантском часе, о полицейских облавах, об огневых взводах, приводивших в исполнение расстрельные приговоры в садах и парках: новым нейтралийцам нравилось пораньше попасть домой и накрепко запереть за собой двери.
Стоило Скотт-Кингу выйти в это молчащее пространство, как у него таинственным образом пропала икота. Он прошел через вращающиеся двери и вдохнул воздух площади, где под фонарями с дуговыми лампами рабочие орудовали шлангами, смывая накопившиеся за день пыль и мусор. Последние из трамваев, которые целый день громыхали вокруг фонтанов, давно уже вернулись в свои стойла. Он глубоко вдыхал воздух, испытывая на деле пределы своего чудесного исцеления и понимая, что оно полное и окончательное. Потом он вернулся обратно, вынул ключ и, почти бессознательно, поднялся по лестнице.
Первый суматошный день и вечер в Белласите почти не предоставил Скотт-Кингу возможностей хотя бы бегло познакомиться со своими коллегами по Обществу Беллориуса. Сказать по правде, он с трудом отличал их от тех, чьим гостем был сам. Они раскланивались и обменивались рукопожатиями, они понимающе кивали друг другу среди университетских архивов, они извинялись, когда сталкивались или касались локтями на торжественном коктейле, но Скотт-Кингу ни капли не досталось от той близости, что пышно расцвела после банкета. Он помнил любезного американца и крайне надменного швейцарца, еще какого-то азиата, которого, исходя из общих представлений, посчитал за китайца. Теперь вот, на следующее утро, он бодро-весело спустился в вестибюль «Ритца», чтобы, как того требовала отпечатанная программа, присоединиться к общей группе. В 10:30 им предстояла поездка в Саймону. Вещи его были собраны, солнце, еще не очень жгучее, ярко сияло сквозь стеклянный купол. Настроение было преотличное.
Он проснулся в столь редком для себя настрое после ночи беспробудного сна. Позавтракал выложенными на подносе фруктами, сидя на веранде над площадью, блаженно восторгаясь многочисленными пальмами, фонтанами, трамваями и патриотическими монументами. Он подошел к группе, собравшейся в вестибюле с намерением предстать особенно приятным.
Из участников празднования нейтралийцев остались только доктор Фе и Поэт. Остальные где-то работали, созидая Новую Нейтралию.
— Как ваше самочувствие, профессор Скотт-Кинг?
В приветствии доктора Фе звучала не просто вежливость: явно слышались нотки беспокойства.
— Исключительно хорошо, благодарю вас. Уф, ну как же… я совсем забыл об ответной речи вчерашним вечером. Весьма прискорбно, что я подвел вас. Дело, по правде, было в том…
— Профессор Скотт-Кинг, ни слова больше. Ваш друг Уайтмейд, боюсь, чувствует себя не столь хорошо.
— Нехорошо?
— Нехорошо. Он попросил передать, что не сможет присоединиться к нам. — Доктор Фе утонченно выгнул выразительные брови.
Поэт на минутку потянул Скотт-Кинга в сторонку.
— Не тревожьтесь, — успокоил он. — Уверьте вашего друга. Ни на намека на то, что произошло вчера, не появится. Я говорю от имени министерства.
— Вы знаете, я в полнейшем неведении.
— И общественность тоже. Такой она и останется. Вы иногда по-своему, на свой демократический лад, смеетесь над нами за наши мелочи управления, однако, как видите, и от них бывает польза.
— Да ведь не знаю я, что произошло!
— В том, что касается прессы Нейтралии, ничего не произошло.
В то утро Поэт побрился, и побрился безжалостно. При ближайшем рассмотрении по всему его лицу были видны клочки ваты. Теперь он снимал их и неприметно отбрасывал в сторону. Скотт-Кинг присоединился к группе участников.
— Как ни крути, — сказала мисс Бомбаум, — похоже, вчера вечером я пропустила целую кучу удовольствия.
— Похоже, я его тоже пропустил.
— А как головка с утра? — поинтересовался американский ученый муж.
— Похоже, удовольствие вы все же получили.
— Я отправился спать рано, — холодно уведомил Скотт-Кинг. — Порядком переутомился.
— Как ни крути, на своем веку я слышала, как этому давалось множество разных названий. Ваше, полагаю, тоже подходит.
Скотт-Кинг был человек зрелый, интеллектуал, ученый исследователь классического наследия, почти поэт, а потому подумал: как оказалась предусмотрительна Природа, что защитила медлительную черепаху панцирем и заострила иглы дикобраза, снабдив тем самым столь нежные создания подобающей броней. Заслон, железный занавес упал между Скотт-Кингом и двумя этими шутниками. Он обернулся к остальной группе и только тут (слишком поздно) понял, что подшучивание — наименьшее из того, чего он вынужден страшиться. Швейцарец и в минувший день не отличался сердечностью, но нынче утром его холодность обрела вычурную театральность: азиат, казалось, обмотал самого себя в кокон шелковой отчужденности. Собравшиеся ученые прямо Скотт-Кинга не отталкивали: они — каждый на свой национальный лад — давали понять, что они не несведущи о присутствии среди них Скотт-Кинга. Дальше этого они не шли. У них тоже были свои заслоны, свои железные занавесы. Скотт-Кинг впал в немилость. Случилось нечто неприличное, о чем и говорить-то не принято, во что он оказался по чьей-то чужой вине, но сложным образом вовлечен: в одну ночь на Скотт-Кинга легло огромное, черное, несмываемое пятно.
Не было больше желания вызнавать что-то еще. Он был человек зрелый, интеллектуал — он был всем, что ему уже приличествовало, но шовинистом не был. Все шесть охваченных огнем сражений лет он оставался разумно беспристрастным, а на сей раз ощетинился: совершенно буквально ощутил, как корни его реденьких волос защипано и вогнало в дрожь. Подобно бессмертному рядовому баффов[151] стоял он среди чужих: не невежда, само собой, не грубиян, не бездонно низкорожденный, но бедный и, в данный момент, безрассудный, сбитый с толку и одинокий, — присущее англичанину сердце, исполненное предчувствия, он мог бы считать своим.
— Позволю себе задержать группу на несколько минут, — сказал он. — Я должен навестить моего