курила сигару, сидя рядом с мужчиной довольно отталкивающего вида. Она пояснила:
— Я уже поужинала. Поеду в одно место: есть материал для статьи.
Было уже половина одиннадцатого, когда они сели за стол, так плотно уставленный причудливо подобранными в узор головками цветов, лепестками, мхом, ползучими растениями и побегами листьев, что начинал походить на цветник в стиле Ленотра.[140] Скотт-Кинг насчитал шесть бокалов различной формы, стоявших перед ним среди этой растительности. На его тарелке лежало меню невероятной длины, оттиснутое в золоте, рядом с отпечатанной на машинке карточкой: «Д-р Скотч- Кинк». Как и многие путешественники до него, он установил, что затянувшаяся разлука с пищей убивает аппетит. Официанты уже успели проглотить все холодные закуски, но когда в конце концов подали суп, то после первой же отправленной в рот ложки Скотт-Кинга одолела икота. Точно такое же (учитель помнил!) приключилось с обреченной группой капитана Скотта[141] в Антарктике.
— Comment dit-on en francais[142] «икота»? — спросил он своего соседа.
— Plait-il, mon professeur?[143]
Скотт-Кинг икнул.
— Ca…[144]
— Ca c’est le hoquet.[145]
— J’en ai affreusement…[146]
— Evidemment, mon professeur. Il faut du cognac.[147]
Официанты продолжали упиваться коньяком, так что бутылка оказалась буквально под рукой. Скотт- Кинг опрокинул полный бокал, и его страдания удвоились: на протяжении всего долгого ужина он икал беспрерывно.
Этот самый сосед, что дал ему столь дурной совет, звался, как прочел Скотт-Кинг на карточке, «Д-р Богдан Антонич, международный секретарь Общества Беллориуса»: средних лет, благородного вида человек, на чьем лице оставили глубокие отметины безысходное горе и усталость. Разговор велся (насколько позволяла икота) по-французски.
— Вы не нейтралиец?
— Пока нет. Надеюсь стать им. Каждую неделю обращаюсь в МИД, и всякий раз мне говорят, что это произойдет на следующей неделе. Я не столько о самом себе беспокоюсь (хотя смерть такая штука, что вселяет страх), сколько о своей семье. У меня семеро детей — все родились в Нейтралии, и все не имеют национальности. Если нас вышлют на мою несчастную родину, то там нас всех, несомненно, повесят.
— Югославия?
— Я хорват, родившийся при габсбургской империи. То была сущая Лига Наций. В молодости я учился в Загребе, Будапеште, Праге, Вене — всяк был свободен, всяк ехал куда хотел, всяк был гражданином Европы. Потом нас освободили и мы оказались под сербами. Нынче нас снова освободили — теперь мы под русскими. И всякий раз — еще больше полиции, больше тюрем, больше казней. Моя бедная жена — чешка. У нее вся нервная система совершенно расстроена из-за наших бед. Она все время думает, что за нею следят.
Скотт-Кинг предпринял попытку прибегнуть к одному из тех кратких, невнятных, ни к чему не обязывающих выражений сочувствия, которые легко срываются с языка сконфуженного англичанина, то есть всякого англичанина, не испытывающего мук икоты. Звуки, исторгнутые при этом учителем, натура менее чувствительная, чем доктор Антонич, могла бы принять и за насмешку.
— Я тоже так думаю, — сурово молвил он. — Шпики повсюду. Вы видели, когда мы вошли, того мужчину, что сидел рядом с женщиной, курившей сигару? Он один из них. Я здесь уже десять лет прожил, и знаю их всех. Я был вторым секретарем в нашем представительстве. Смею вас уверить, что для хорвата попасть на нашу дипломатическую службу — великое дело. Все назначения достаются сербам. Теперь и представительства никакого нет. Жалованье мне не платят с 1940 года. Есть у меня несколько приятелей в МИДе. Порой они настолько добры, что дают мне подработать, вот как в нынешнем случае. Зато в любой момент они могут заключить торговое соглашение с русскими и выдать нас с потрохами.
Скотт-Кинг попытался сказать что-то в ответ.
— Вам следует выпить еще коньяку, профессор. Это единственное средство. Помнится, в Рагусе[148] на меня частенько нападала икота от смеха… Больше такого не будет, полагаю.
Хотя народу на банкете было меньше, чем на торжественном коктейле, шум стоял более гнетущий. Как ни просторен приватный обеденный зал «Ритца», все ж выстроен он был куда более мелко, нежели отель «Город». Там очень высокая крыша, казалось, втягивала несозвучное разноголосье вверх, в перспективу небесно-голубого цвета, каким она была выкрашена, и рассеивала среди парящих божеств, а фламандские гобелены охотничьих сцен на стенах, казалось, укутывали голоса и заглушали миллионом своих стежков. Зато здесь шум и гул отскакивали от позолоты и зеркал, витали над неумолчным бормотанием и стрекотанием обеденного стола, над перебранками официантов, над заунывным ревом молодых людей, хором затянувших народные песни, рассчитанные на то, чтобы вогнать в тоску самый веселый деревенский праздник. Все это вовсе не походило на ужин, каким его Скотт-Кинг представлял себе в своем классе в Гранчестере.
— У себя в домике у моря в Лападе[149] мы, бывало, сидя вечерами за столом, порой смеялись так громко, что проплывавшие мимо рыбаки окликали нас с палуб, прося поделиться шуткой. Плавали они очень близко к берегу, и огоньки их суденышек виднелись далеко- далеко, до самых островов. Когда мы умолкали, их смех долетал до нас с моря, когда самих рыбаков и видно уже не было.
Сосед Скотт-Кинга слева не говорил до самого десерта (разве что с официантами: к ним он обращался громко и часто, то угрожая, то упрашивая, и таким манером получал по две порции едва ли не каждого блюда). Салфетку свою он заткнул за воротничок. Ел сосредоточенно, склонившись над тарелкой, так что крошки пищи, частенько падавшие с его губ, не пропадали для него безвозвратно. Вино он пил смачными большими глотками, переводя дыхание после каждого, и всякий раз стучал по стеклу ножом, обращая внимание официанта на необходимость пополнить бокал. Нередко, зажав нос в пенсне, он изучал меню, по-видимому, не столько из боязни упустить что-нибудь, сколько для того, чтобы закрепить в памяти скоротечные удовольствия момента. Не так-то просто, будучи в вечернем костюме, обрести богемный вид, но этому человеку — с его копной седеющих волос, широкой лентой пенсне и трехдневной щетиной по щекам и над верхнею губой — такое удалось.
Когда подали десерт, он поднял лицо, уставился на Скотт-Кинга большими, налитыми кровью глазами, слегка отрыгнул и — заговорил. Слова произносились английские, акцент же сложился во множестве городов от Мемфиса, штат Миссури, до Смирны. Вдруг четко донеслось:
— Шекспир, Диккенс, Байрон, Голсуорси.
Столь позднее разрешение от бремени долгого созревания застало Скотт-Кинга врасплох — он неопределенно икнул.
— Все они великие английские писатели.
— Что ж, согласен.
— А ваш любимый кто, будьте любезны?
— Шекспир, я полагаю.
— В нем больше драматического, больше поэтического, нет?
— Так.
— Зато Голсуорси более современен.
— Очень верно.
— Я современный. А вы поэт?
— Едва ли. Так, переводил немного.
— Я самобытный поэт — перевожу свои стихи в английскую прозу. Их издали в Соединенных Штатах. Вы читаете «Новую судьбу»?
— Боюсь, что нет.
— Это журнал, где публикуются мои переводы. В прошлом году они прислали мне десять