принялась говорить ему какие-то теплые, сердечные слова. Тут он упал предо мной на колени, спрятал лицо, прижав его к моему лону, и его бледное, увечное тело сотрясли изо всех сил сдерживаемые рыдания.
Я успокаивающе положила руку ему на голову; уж и не знаю, что я ему сказала, только наверняка это было что-то доброе и искреннее, потому что мне было очень жаль его, охваченного таким безмерным страданием. Когда он затем вновь поднял ко мне свое залитое слезами лицо, оно было озарено счастливой и благодарной улыбкой.
— Ты прощаешь мне, Ванда, обман и ложь, совершенные мной в отношении тебя? — спросил он тихим голосом, все еще дрожавшим от волнения.
— Мне нечего тебе прощать — мы все были неискренни.
— Только не ты, Ванда.
— Да нет, я тоже. Мы все были — и теперь это мстит нам. Мы не созданы для неба, мы слишком льнем к земле, от которой нам не убежать, пока мы не вернем ей того, что она нам ссудила, — только тогда придет время для той любви, о которой мечтает Анатоль.
Он печально опустил голову.
Некоторое время мы молчали; затем он взял мои руки, поцеловал их и сказал:
— Благодарю тебя, Ванда, за то, что ты позволила мне попрощаться с тобой. В это мгновение я чувствую себя одновременно счастливейшим и несчастнейшим человеком на свете: сердце мое ликует, потому что я нашел тебя, и оно истекает кровью, потому что я должен тебя потерять. Но столь дороги для меня эти минуты, что я буду расходовать это свое богатство всю оставшуюся жизнь. Сегодня я уезжаю одиннадцатичасовым поездом. Окажи мне милость: приходите сегодня с Леопольдом в театр, чтобы мне увидеть вас еще напоследок, подышать одним с вами воздухом. А после представления я буду ждать вас в тени собора в своем экипаже, надеясь, что мне не будет отказано в милостыне последнего рукопожатия, прощального поцелуя.
Он вышел таким же образом, как и вошел.
Вечером мы были в театре, а после представления нашли у собора экипаж. При нашем приближении из открытого окна показалось скрытое полумаской лицо, протянулись две руки, обняли Леопольда, привлекли его, и мужчины поцеловались. Потом те же руки ухватили мои, и я почувствовала на них чьи-то горячие губы. Затем человек в маске тяжело откинулся на свое сиденье, окно затворилось и экипаж покатил прочь.
Во время этой сцены не было произнесено ни единого слова, мы так и продолжали стоять там в безмолвии, глядя вслед загадке, исчезающей в ночной тьме.
Кто это был? Анатоль или калека? Мы не знали.
Пришло еще одно прощальное письмо, заканчивающееся жалобой на то, что мы не сумели любить духовно, из-за чего и разрушили волшебство — и тому подобное. Все в этом письме было темным, неясным; возможно, это было сделано намеренно, хотя автор утверждал, что высказался ясно и искренне.
Мы уже не отвечали.
Спустя несколько месяцев мы получили написанную неизвестным нам почерком и не помню уж откуда присланную рукопись, в которой пережитое нами излагалось в виде новеллы. Там были письма Анатоля и наши, много правдивого наряду со всевозможными выдумками.
Очевидно, рукопись была написана все из-за того же недоверия, которое всегда выказывал Анатоль, с целью отклонить нас, направить на ложный путь, в случае, если мы станем наводить справки.
Если он имел в виду это, то сделано все было не слишком хитро.
Сюжет был таким: два друга, один красивый, богатый и знатный, другой увечный и бедный, прочитали новеллы Захер-Мазоха «Любовь Платона» и «Эстетику безобразного». Красивый и знатный, Анатоль, который о себе говорит следующее: «Дух его был чист — святилище редкостной и чудесной высоты; он был красив: когда он улыбался, вокруг него могли рыдать от восторга, а кто смог заглянуть ему в глаза, тот удостоился взгляда в небеса; никто ему не мог противостоять, и там, где он хотел быть любим, он был любим», и в другом месте: «Его не целовала еще ни одна женщина, кроме его матери. На него молились, а он оставался холоден; он ненавидел рабство чувств и хотел любить одной только душой… Вся жизнь его была одним неисполнимым томлением…», — он был пленен «Любовью Платона». Другого, бедного и увечного, восхищала «Эстетика безобразного». Они попеременно писали Захер-Мазоху, а когда этот последний стал слишком настаивать на встрече со своим корреспондентом, то Паулю пришлось появиться в качестве Анатоля; ибо тот не хотел быть увиденным ни за что на свете.
Так возник и разросся обман, пока, в результате, чудесный сон не обратился в руины.
Совершая ночную поездку в горах, друзья говорят о нас. Пауль убеждает Анатоля отказаться от своих завышенных требований к дружбе и любви и вступить с нами в простые, дружеские и сердечные отношения, что должно было осчастливить и нас. На это Анатоль отвечает нетерпеливыми пророческими словами:
— Очаровательно! Я «надену красные горностаевые меха и белые атласные штаны, и Леопольд будет лежать у моих ног и дивиться на меня; я же буду мучить его, в то время как он меня боготворит. Журналистам, которые придут его навестить, я буду „показан“ в бархате, шелках и пышных мехах, покоящимся на диване, и они уйдут и напишут какие-нибудь остроумные эссе. Я, несомненно, влюблюсь в Ванду, а она в меня, и пойдут у нас сладострастные представления, а слабоумный свет, думающий только о пошлости, скажет обо мне: „Он — любовник мужа и жены“. — Чудесная жизнь, только вот не забыть бы мне сперва разбить незапятнанную печать моего отца й сломать свое родословное древо». Куда здесь делась спокойная, ясная гармония духа, мягкое, глубоко блаженное наслаждение сверхчувственной красотой другого, которая одна только и может подарить истинное и бессмертное счастье?
Мы не наводили справок об Анатоле, мы и не думали об этом. Леопольд мгновенно утратил к нему всякий интерес, так как не мог уже видеть в нем Грека. И потом, наша жизнь была слишком волнующей, может быть — также и слишком счастливой в семейном отношении, но прежде всего — слишком
Случай принес нам годы спустя ясность относительно личности Анатоля.
В 1881 году мы проводили часть лета в деревушке Хей-бах, близ Пассау. Там мы познакомились с д- ром Грандауэром. Он был врачом, но не практиковал, а устроился режиссером в Мюнхенский придворный театр. Он был большим знатоком и исследователем искусства, и мы провели множество приятных часов в обществе этого остроумного и душевного человека. Однажды, у нас зашел разговор об искусстве и он рассказал нам о том, что хранилось в королевских замках Баварии, отсюда перешел к отношению к искусству короля Людвига II, отсюда — к странностям последнего, которые он оценивал с точки зрения врача: он говорил об отношениях короля с Рихардом Вагнером, об их странной переписке, о робости, внушаемой королю общением с людьми, о том, как он сторонится женщин, ищет одиночества, о страстной, неутолимой тоске по какому-то идеальному оформлению жизни.
Мы напряженно прислушивались ко всему, о чем рассказывал д-р Грандауэр, — это звучало для нас так знакомо — мы переглянулись, и на наших губах завитало имя: Анатоль.
Когда доктор сделал паузу, я наудачу спросила:
— А кто тот маленький сгорбленный человечек, который, как рассказывают, является другом короля?
— А, вы, наверное, имеете в виду принца Александра Оранского, старшего сына голландского короля. Бедняга, что и говорить.
Жиль Делез