Но тебе принадлежит все — мои мысли, мои чувства, сладкие слова любви, которые отныне будут таиться в моем сердце, — сокровище, которое не заполучить ни одной руке, кроме твоей. Думаю, что есть у меня сила и мужество, — но как же я слаб, слишком, слишком слаб для мужчины и для столь великого отречения! Ты не можешь, не должен забывать меня, Леопольд, забывать, что ты принадлежишь мне, что ты — моя собственность, целиком и полностью. Но я заклинаю тебя: не дай боли от нашего разрыва завладеть тобой, омрачить твой великий и прекрасный дух, чтобы не сделать напрасной мою, столь мучительную, борьбу. Думай, считай, что сбылось предсказание Ванды, и ты, ослабев, утомленный телесной отдаленностью при духовном общении, отвернулся от меня.
Я хотел избавить тебя от себя, потому я теперь и отрекся.
А теперь, да хранит тебя Господь! Будь счастлив! У тебя ведь есть Ванда, твои дети, ты можешь быть счастлив. — Я же одинок!.. — И все-таки болезненно блажен в сознании того, что нашел тебя, владею тобой и когда-нибудь смогу беспрепятственно радоваться твоей любви.
И если тебе порой станет по-настоящему хорошо на душе, если тебя пронзит какая-то сладкая печаль, какое-то сладкое томление, — знай, что рядом с тобой — с вечной любовью
Минуло несколько месяцев, затем пришло письмо следующего содержания:
«Леопольд!
Может статься, что я, как всегда, не захочу, не смогу тебя оставить. — Болван книготорговец прислал мне твою книгу, она пришла в самый разгар моей внутренней борьбы между отречением, любовью и отчаянием.
Может статься, что я, как всегда, — твой, а ты — мой; ты все же сможешь, наверное, иметь меня рядом с собой, только не теперь еще. Имей терпение еще несколько месяцев, потом я приду к тебе — навсегда. Я могу от всего отказаться, все претерпеть ради тебя. Любишь ли ты меня еще? Веришь ли ты еще в
И старая игра с колебанием, нерешительностью и промедлением началась заново. Игра эта была также и лживой: недоверие с одной стороны и неискренность с другой.
Моего мужа, который только о Греке и думал, не покидали напряжение и волнение. Теперь, когда я знала, куда должна была завести эта история, я сожалела о том, чему «содействовала»; я испытала радость, когда произошел разрыв, а теперь сожалела о том, что дело это началось заново, потому что опасалась, что оно могло скверно кончиться.
На дворе стоял май. В театре «Талия» давалось по какому-то случаю, о котором я уже не помню, некое особенное представление. И вот, мы получили от Анатоля записку, из которой узнали, что он собирается посетить театр и желает нас там увидеть.
Мы не знали о том, что он в Граце.
Леопольд мгновенно разволновался до предела. Саша должен был идти с нами, Анатоль должен был увидеть наше прелестное дитя. Открытые ложи театра «Талия» хорошо подходили для того, чтобы рассматривать сидящих в них. Анатоль, которого мы не знали в лицо, имел преимущество — узнать нас по нашим фотографиям, мы же в битком набитом помещении и думать не могли узнать никогда не виденного прежде человека.
Однажды Анатоль написал, что походит на молодого лорда Байрона, и при входе в театр Леопольду показалось, что он на миг заметил подобного человека, спрятавшегося за колонной, но он не хотел бросать на него нескромных взглядов и дал себя увлечь напиравшей толпе.
Странное чувство — сидеть вот так часами на месте и знать, что два незримых даже, горящих глаза непрерывно покоятся на вас и с лихорадочным любопытством изучают каждую черту вашего лица.
В этом душевном шпионаже наш Анатоль не выказал ни малейшего великодушия. Но люди, витающие в облаках, имеют, очевидно, понятие только о божественном величии — но не о человеческом.
Я почувствовала радость, когда представление и вместе с ним наши смотрины подошли к концу.
На следующий день пришло новое письмо от Анатоля. Теперь он звал нас в отель «Элефант». Там мы должны были ожидать вестей о нем в столовой: на сей раз он хотел говорить с нами.
Приняв приглашение, мы сидели вечером в столовой отеля «Элефант», и вскоре к нам подошел слуга, пригласивший Леопольда следовать за ним к ожидавшему его господину.
Отсутствовал он недолго и сказал мне по возвращении, что Анатоль просил меня подняться к нему, — слуга ожидает снаружи, чтобы проводить меня.
Я пошла с твердым намерением положить конец этой игре.
Слуга, который не был кельнером и в котором изрядно чувствовался «стиль», повел меня вверх по лестнице, через несколько переходов, в освещенный элегантный салон, а оттуда — в еще один, который оказался совершенно темным.
— О, прошу тебя, Ванда, иди сюда! — проговорил из темноты мягкий и нежный голос.
— Это ты, Анатоль?
— Да.
— Ты должен проводить меня, ведь я ничего не вижу.
Миг молчания. Затем ко мне кто-то приблизился медленными, нерешительными шагами, поискал мою руку и подвел к дивану.
Я онемела от изумления!
Человек, который подошел ко мне и теперь сидел рядом, совершенно точно не был
Кто же это тогда был?
Я заговорила с ним, но несчастный был так смущен, что едва мог отвечать.
Из сострадания я вскоре ушла.
Когда я рассказала Леопольду, каким я нашла
Я была раздосадована и, вернувшись домой, немедленно написала Анатолю. Я предоставила ему думать, что мы не заметили никакой подмены и сказала, что теперь я знаю истинную причину его отказа показаться нам, — что она заключается в его внешности и что меня расстраивает то, что он не чувствует, как должно оскорблять нас подобное недоверие… короче, я написала ему в таком духе и отослала письмо на почту в тот же вечер.
Назавтра, когда мы все вместе сидели в столовой после обеда, раздался звонок, и служанка принесла мне письмо, сказав, что какой-то господин ожидает снаружи ответа.
Записка была от Анатоля — нет — от того несчастного, с которым я говорила накануне в «Элефанте»: он просил меня о разговоре
Муж, дети и Капф находились в столовой, я должна была приказать провести посетителя в свою комнату, которая, как я уже говорила, служила также нашей гостиной, через кухню, детскую и кабинет Леопольда.
Когда я туда вошла, через другую дверь вошел молодой мужчина, маленький и сгорбленный, с рыжевато-белыми волосами и тем мягким, блеклым и печальным лицом, которое так часто можно встретить у калек.
Теперь он дрожал от неописуемого болезненного возбуждения, добрые и серьезные глаза смотрели на меня с таким страхом, что я, охваченная состраданием, поспешила к нему и, схватив его за обе руки,