состояние так же бесконечно, как страсть, что его вызвала, тогда я погибну от изнеможения!
Жить или умереть — что это может значить?
Это было эксцентрично, но все-таки это было хорошо; это приносило «настроение» в жилище поэта. Нечто, в чем так нуждался Леопольд. И если прекрасное произведение искусства возникает из экстравагантности или неправды, то разве оно становится из-за этого менее прекрасным?
Поэтому я твердо решила «содействовать», в той мере, в какой обо мне вообще шла речь.
При этом мне было интересно наблюдать за Леопольдом. Когда он писал эти письма, он тоже вполне определенно считал себя идеальным человеком, за которого себя выдавал, причем мог совершенно растрогать сам себя. Но как только письма отсылались, он несколько откладывал в сторону идеализм и начинал рассматривать историю с практической стороны. Ибо, если мечтания другого производили впечатление истинных, то он-то, мой муж, все же очень хорошо знал, что его собственные мечтания не были подлинными, что он только подстраивался и притворялся, хотя и не признавался себе в этом. А потом, «Любовь Платона» — это совсем не его случай, и тот, кто подписывался именем «Анатоль», должен был очень мало знать о Захер-Мазохе, чтобы вообразить себе такое.
Леопольд совершенно определенно верил и надеялся, что то была
Теперь я уже жалела мечтателя Анатоля, который, слепой, как ребенок или влюбленная девчонка, выворачивал свою душу наизнанку: что-то он почувствует, когда для него придет миг разочарования? Ибо о
Переписка продолжалась. Поскольку письма никогда не приходили из одного и того же места и отправлялись также в разные, она отнимала много времени. Письма приходили из Зальцбурга, Вены, Брюсселя, Парижа, Лондона. Было очевидно, что Анатоль страшился открывать свою личность.
Леопольд же настаивал на личном общении, хотя и не добивался раскрытия инкогнито. Он писал:
Анатоль! В этих прекрасных пушкинских строках ты можешь прочесть мою судьбу, какой она была до сих пор. Ах, я был так одинок — и все же не один в этом одиночестве: временами веяло на меня точно ласковым небесным дуновением, точно породненная со мной от века душа нежно касалась меня крылом; я предчувствовал, я чувствовал ее, я томился по ней — она же оставалась для меня бесконечно далекой. Теперь я ее нашел. Ты — мой возлюбленный Анатоль! Я чувствую, если еще раз воспользоваться словами Пушкина, — «Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой»; чувствуешь ли ты иначе, если продолжаешь окутывать себя тайной? Если даже помышляешь о том, чтобы [всегда] оставаться вдали от меня телесно? Как я должен это понимать?
Ведь ты мое счастье, моя звезда, на которую я и сейчас еще взираю в священном трепете, но которая вскоре сойдет ко мне — божество в прекрасном человеческом облике, — ибо ты прекрасен, Анатоль, я это знаю, может быть, это и не то, что люди зовут прекрасным, но ты прекрасен той сверхчувственной красотой, которой одной только и может просветить человеческое лицо душа. Ты прекрасен одновременно как сказка, как огонь Прометея, как музыка сфер, как сокрытое завесой Саисское изваяние.
Анатоля это раздражало. При чем тут личные сношения при духовной-то любви? Он пытался уклониться, но не ему было тягаться с красноречием Леопольда. Этот все больше загонял его в угол, и наконец, после долгих колебаний и почти с криком отчаяния Анатоль согласился на встречу, но лишь при условии, что Леопольд обязуется тщательнейшим образом следовать всем предписаниям, которые он ему даст. Было очевидно, что автор писем имел основания сильно опасаться нескромности — и она его страшила.
Само собой разумеется, Леопольд принял это условие.
Встреча должна была состояться в
Выбор места, в котором мы так долго жили, которое мы лишь незадолго до того оставили, где Захер-Мазоха знал каждый встречный, где какая-либо случайность, за которую на него могли бы взвалить ответственность, могла выдать личность его друга, был для меня еще одним доказательством того, что Анатоль ничего не знал об обстоятельствах нашей жизни.
Мой муж уезжал страшно холодным декабрьским днем. Ему был указан поезд, на который он должен был сесть; остановиться он должен был в гостинице «Бернауэр». В совершенно темном номере, с занавешенными окнами и добросовестно завязанными глазами он должен был ждать, пока около полуночи в его дверь не постучат — три раза; лишь после третьего удара он должен крикнуть «войдите!» — не двигаясь при этом с места.
Подобные меры предосторожности были понятны только в том случае, если они исходили от женщины; со стороны мужчины они показались бы смехотворными.
Итак, мой муж нежно со мной распрощался — в твердом убеждении, что следующую ночь он проведет в обществе прекрасной дамы.
Эту самую ночь я спала на удивление спокойно.
Я думала, что не имею права портить своему мужу столь замечательное и интересное приключение какими-то мелочными сомнениями. Приняв это решение, я нашла в себе силы и для того, чтобы подавить все дальнейшие размышления на этот счет. И потом Леопольд в этом деле был со мной предельно честен — весьма смягчающее обстоятельство для того, что происходило теперь в Бруке.
На следующий день он вернулся домой — еще более сбитый с толку и в таком же неведении относительно личности Анатоля, как и перед своим отъездом.
Он рассказал мне следующее.
Приехав в Брук, он немедленно отправился в отель «Бернауэр», поужинал, затем велел проводить себя в номер и принялся ждать. Вскоре ему принесли письмо от Анатоля — три убористо исписанных листка: крик ужаса от шага, который он намеревался предпринять, дрожь радости от предвкушения встречи и бледный страх перед ее последствиями.
Последние сомнения, которые еще мог испытывать Леопольд относительно пола ожидавшегося им лица, были рассеяны этим письмом. Так могла писать только женщина, занимавшая высокое положение в обществе, которую малейшая нескромность со стороны Леопольда могла ввергнуть в отчаянное положение. Письмо было столь умоляющим, столь отчаянным, опасность представлялась столь великой и серьезной, что какое-то мгновение Леопольд, охваченный состраданием и в то же время страшась ответственности, подумал было удалиться и пожалел, что не мог сообщить об этом своем намерении Анатолю, так как, сообразно своему обязательству, он не должен был о нем справляться. Ему, стало быть, не оставалось