* * *
13 января 1898 года, три года спустя - почти день в день - после того, как во дворе 'Эколь милитер' был разжалован обвиненный в измене родине капитан Альфред Дрейфус, Эмиль Золя, убежденный в невиновности осужденного, опубликовал в газете Клемансо 'Л'Орор' открытое письмо президенту республики: 'Я обвиняю'.
Слава писателя в то время достигла апогея. В 1893 году вышел в свет последний том его Ругон- Маккаров. В том же году Золя был удостоен звания офицера ордена Почетного легиона. В 1891 году его избрали председателем Общества литераторов. Начиная с 1890 года он добивался звания академика. Публикуя свое открытое письмо, которое Клемансо - искушенный в боях старый лев - снабдил агрессивным заголовком, Золя сознавал, что теперь может многое потерять. Он знал, что навлечет на себя ненависть, месть, а не то и смерть. Знал он еще и другое: чтобы выполнить свою миссию борца за справедливость, он должен победить самого себя. Ведь он был совсем не из тех бойцов, что спешат противопоставить себя толпе, зная, что смогут подчинить ее своей воле. Этот робкий, чувствительный человек на людях не мог экспромтом составить и трех фраз, он всегда читал свои речи с листка, запинаясь, 'из-за близорукости поднося бумажку к моноклю'[183].
Толпа пугала его. Но и он тоже, подобно Ренуару, сделал свой выбор хотя и в ином плане. Он сделал этот выбор как человек, считающий для себя делом чести быть человеком. Золя времен Медана, окруженный поклонниками его искусства, разнообразными коллекциями оружия и риз, старинной керамики и распятий, писатель, восседающий за письменным столом у высокой печи с надписью золотыми буквами: 'Ни дня без строчки', обнаружил перед всеми благородство своей натуры. В великих испытаниях раскрывается сущность человека. 'Дело Дрейфуса сделало меня лучше', - впоследствии скажет Золя.
Лишь немногие люди сегодня могли бы сказать о себе нечто подобное. Правда, не столь уж часто политические страсти разгораются с таким безумным ожесточением, как в дни дела Дрейфуса. Франция оказалась расколотой на два враждующих лагеря. Ничто: ни проверенная годами дружба, ни семейное согласие - не устояло перед этим разгулом злобы, яда и крови.
'Неужели вы по-прежнему встречаетесь с этим евреем?' - как-то сказал Дега Ренуару о Писсарро. Со времени дела Дрейфуса Писсарро в глазах Дега начисто утратил всяческий талант. 'Конечно, и у импрессионизма должен быть свой еврей! ' - издевательски говорил он. Одна из натурщиц Дега как-то раз неосмотрительно выразила сомнение в виновности Дрейфуса. Художник пришел в ярость и выгнал девушку:
- Ты еврейка! Еврейка!
- Что вы, я протестантка...
- Все равно! Одевайся и уходи!..[184]
Ренуар держался в стороне от всей этой истории. Впрочем, он и не старался составить себе мнение о предмете, который так отчаянно волновал его современников,
'Все те же извечные два лагеря, - говорил он, - только названия их меняются. Протестанты против католиков, республиканцы против монархистов. Коммунары против версальцев. Сейчас вновь ожила старая ссора. Одни - за Дрейфуса, другие - против. А я бы хотел попросту быть французом. Вот почему я за Ватто и против господина Бугро!'
Дело Дрейфуса непосредственно не затрагивало живописи. Надо 'переждать - и все пройдет'. Дело это - лишь один из эпизодов текущей политики.
Ренуар все больше замыкался в кругу семьи, которая была одним из важных источников его вдохновения; другим была обнаженная натура. Семья помогала ему запечатлевать жизнь. Мимика ребенка, его ясный взгляд, трепетное тельце, которое растет с каждым днем, - все это представлялось ему несравненно важнее громких политических битв. Многие ли знают, что происходило во времена V Египетской династии? Но от тех лет сохранился 'Сидящий писец', с его странным, завораживающим взглядом.
Художник часто заставлял позировать своих близких, особенно Жана. Поэтому он запретил стричь мальчику волосы -красивые длинные волосы, рыжие и шелковистые, стянутые лентой. Ренуар с наслаждением выписывал их волны и переливы. Чтобы во время позирования Жан сидел смирно, Ренуар велел Габриэль читать ребенку сказки Андерсена. Однажды во время сеанса в мастерскую зашел приятель.
- Как! - укоризненно воскликнул он. - Вы велите читать вашему сыну сказки, то есть ложь! Чего доброго, он вообразит, будто животные умеют говорить!
- Но они и правда умеют говорить! - отвечал Ренуар[185].
Проведя некоторое время в Берневале, Ренуар написал там одну из лучших семейных сцен - 'Завтрак', изобразив на первом плане своего тринадцатилетнего сына Пьера. Затем он уехал на все лето в Эссуа, куда пригласил 'девчушек Мане'.
10 сентября художник неожиданно получил известие, которое повергло его в ужас. Умер от приступа удушья Стефан Малларме. Ренуар срочно выехал в Вальвен, близ Фонтенбло, где жил поэт. Похороны были назначены на другой день - 11 сентября. 'Девчушки Мане' поехали вместе с ним. 'Было такое чувство, словно тетя Берта умерла еще раз', - писала Жанни Гобийяр Жанне Бодо.
В Вальвене Ренуар встретил многих друзей и знакомых. Там были Октав Мирбо, Теодор Дюре, Амбруаз Воллар, Мери Лоран, которую связывали с поэтом узы нежной дружбы, Роден, Таде Натансон и его жена, красавица Мисиа, Анри де Ренье, Хосе Мариа де Эредиа, Катюлл Мендес, Тулуз-Лотрек и Вюйар - эти двое гостили на даче у Натансонов, - Эдуард Дюжарден, Ромен Коолю, Боннар, Элемир Бурж... Все они, подобно Ренуару, были потрясены внезапной кончиной Малларме. В этот прекрасный воскресный день, напоенный щедрым солнечным светом, за катафалком к кладбищу Саморо потянулась длинная скорбная колонна людей, и многие - отнюдь не только женщины - рыдали. Речь у могилы поэта произнес Анри Ружон, но волнение помешало ему ее закончить. Молодой Поль Валери тоже пытался что-то сказать, но не смог.
По возвращении с кладбища Таде и Мисиа Натансон увезли нескольких друзей, в том числе Ренуара, в свое имение в Вильнёв-сюр-Йон, где на скорую руку устроили обед. Лица гостей были искажены усталостью, скорбью. За столом царило мрачное, напряженное настроение. Время шло. Кое-кто из гостей пытался оживить беседу, вспоминая остроты поэта. Но в этой гнетущей атмосфере даже шутки покойного не имели успеха, гости лишь принужденно кивали головой. Вечерело... И вдруг очередное 'словцо' Малларме было встречено громким, раскатистым, нервным смехом, который мгновенно заразил всех присутствующих. Смеялся 'самый старый' и в то же время, как утверждал Таде Натансон, 'самый молодой' из гостей - Ренуар. Это он вдруг разразился неудержимым, неумолчным, оглушительным смехом, сбрасывая с себя и снимая тем самым с других оцепенение пережитой скорби.
Мисиа Натансон, поначалу поддавшись всеобщему порыву веселости, вдруг смолкла, осознав неприличие этого смеха. Пытаясь оборвать его, она стала выговаривать смеющимся. Тогда Ренуар, повернувшись к хозяйке, обратив к ней худое лицо, обрамленное седой бородкой, слегка покачал головой и улыбнулся печально и мягко:
'Не огорчайтесь, Мисиа, ведь похороны Малларме бывают раз в жизни! '
* * *
'Вперед, мимо могил', - говорил Гёте...
Снова, как и в прошлом году, под рождество у Ренуара разыгрался приступ ревматизма, на этот раз поистине 'ужасный'[186]. На несколько дней художник полностью утратил подвижность правой руки. Страдания его были так велики, что ему пришлось оставить работу.
Наконец боль утихла.
Ренуар снова стал владеть правой рукой. И возобновил работу над картинами.
И еще он возобновил свои утренние упражнения с мячиками.
III
СРЕДИЗЕМНОЕ МОРЕ