и выкинул бы вон все прочее. Разве можно сравнить это со 'Святым семейством'! Или еще возьмите 'Жену краснодеревщика', которая находится в Лувре: мать кормит грудью ребенка! Здесь луч солнца, упавший сквозь решетку окна, золотым пятном ложится на грудь! ' В Амстердаме он увидел 'Еврейскую невесту'. 'Вот это Рембрандт, такой, каким я его люблю! Однако, - брюзжал Ренуар, - за исключением трех-четырех великих художников, до чего скучны все эти голландцы! Все равно что Тенирс и малые фламандцы. Не так уж глуп был Людовик XIV, когда говорил: 'Уберите отсюда этих уродов!'.
Ренуар успел также съездить в Байрейт с Марсиалем Кайботтом, но вагнеровские представления, слишком помпезные на его вкус, скоро вызвали у него отвращение. 'Вопли валькирий - поначалу это неплохо, но, когда это длится шесть часов кряду, можно спятить. Никогда не забуду, как, взвинченный до предела, я, прежде чем покинуть зал, сломал спичку, чем вызвал нечто вроде скандала, потому что раздался треск'.
Через три дня Ренуар расстался с Марсиалем Кайботтом. Ему не терпелось 'в утешение увидеть что- нибудь приятное'. Он помчался в Дрезден: в тамошнем музее была картина Вермеера 'Сводница', которую он давно мечтал посмотреть. 'У этой женщины, - говорил Ренуар, - вид самой что ни на есть порядочной особы'.
Во время всех этих странствий с художником приключились две истории, которые немало его позабавили. В Лондоне некий любитель живописи затащил его к себе домой, желая похвастаться своим сокровищем - картиной Теодора Руссо. Ренуар сразу же узнал в ней один из холстов, которые во времена его юности скупал у него знакомый торговец, требуя лишь, чтобы художник работал битумом. Теперь Ренуар понял, в чем было дело: торговец впоследствии снабжал эти картины подписью барбизонского пейзажиста.
'Вам не кажется, что эта картина слишком темная?' - отважился я спросить... Хозяин, подавляя улыбку, вызванную таким отсутствием вкуса, принялся расхваливать свой холст. Настолько, что я не удержался и сказал, что картину написал я. Все последующее показалось мне слегка обидным. Добропорядочный англичанин вдруг изменил мнение о своей картине. Не стесняясь моего присутствия, он начал осыпать проклятиями наглого жулика, который вместо Руссо всучил ему Ренуара... А я-то воображал, что мое имя уже пользуется некоторой известностью! '
Вторая история была связана с тем, что в Голландии Ренуар нашел для себя натурщицу - 'самую великолепную из моделей, которая когда-либо существовала'. Юная девушка была наделена такой трогательной красотой 'поистине у нее головка мадонны!' - она так терпеливо позировала художнику, что он задумал увезти ее с собой в Париж.
'Я подумал: только бы там не сразу лишили ее невинности, хорошо бы ей подольше сохранить этот прекрасный - персиковый - цвет лица! И я сказал ее матери - мне казалось, будто она бдительно за ней следит, - если она отпустит со мной дочь, я обязуюсь присмотреть за тем, чтобы за ней не увивались мужчины. 'Но зачем же ей тогда ехать в Париж, если вы не дадите ей 'работать'? - спросила у меня заботливая мать. Так я узнал, какого рода 'работой' занималась моя 'мадонна' в свободное от позирования время'.
Интересно, какие новые образы появились бы благодаря этой девушке в том благостном мире, который встает перед нами в ренуаровских этюдах обнаженной натуры? Женщины, населяющие этот мир, резвятся ли они, спят или просто идут куда-нибудь, свободны от пут одежды, от бремени стыдливости и морали. Женщины эти не просто сбросили с себя все покровы и запреты - они не ведают их. Они не ведают, что можно прикрыть наготу. Они не ведают, что их подстерегают вожделеющие взгляды мужчин. Они не ведают хитростей, лукавства любовной игры. Жещина-цветок, женщина-плод, бесхитростная, как дитя, живет в полном единении с природой в мире, где время остановилось, застыв в солнечной дреме.
Ренуар не хотел быть 'мыслителем'. Само это слово вызывало у него отвращение. Его раздражало, что когда-то одному из его женских портретов дали название 'Дума'.
'Папаша Коро говорил: 'Когда я пишу картину, я хочу быть простаком'. Я в этом немного сродни Коро', - признавался Ренуар Альберу Андре.
И правда: Ренуар не стремился 'продумывать' свои картины. Когда он писал, он повиновался импульсам своих чувств, радуясь, что нашел форму для их выражения. Но именно в силу этого мир, сотворенный им, был его, Ренуара, миром. Он возник из самых сокровенных глубин души художника, из тех скрытых пластов, где дремлют наши мечты.
'А ведь как хорошо писать в Батиньоле!' - воскликнул Ренуар, узнав об отъезде Гогена. И все же, признавался он, ему хотелось бы поехать в Ангкор и там 'созерцать статуи богов, выглядывающие из-за лиан'[182]. Разумеется, эти слова отнюдь не свидетельствовали о каком-либо пристрастии к экзотике, как будто несвойственном Ренуару, хотя в конечном счете все пристрастия равноценны. Ренуар попросту выразил смутное влечение, лежащее в основе самых глубоких человеческих устремлений. Печальные руины, величественные, одинокие, привлекали его своим видом, говорившим о безжалостном беге времени, о бренности человека, о его борьбе не на жизнь, а на смерть с обрушивающимися на него напастями. В какой бы области ни проявлялось творчество, оно всегда - отрицание вечной ночи.
В Эссуа, где отныне он проводил каждое лето, Ренуар, коль скоро не было возможности увидеть Ангкор, любил совершать прогулки в Сервиньи и предаваться мечтам у развалин старинного замка, буйно поросших зеленью и словно бы медленно засасываемых землей, стремящейся вернуть их в свое лоно. Как- то раз в то лето 1897 года выдался дождливый день. Когда прошел ливень, Ренуар задумал наведаться к развалинам замка. Он сел на велосипед, купленный незадолго до этого, и уехал. Дорога была скользкая, всюду стояли лужи. Неожиданно, потеряв равновесие, художник упал на камни и сломал правую руку.
Он не придал этому происшествию особого значения. Семнадцать лет назад он однажды уже сломал себе ту же руку. Кость безупречно срослась. Тогда-то он и научился писать картины левой рукой. И на этот раз тоже как будто все обошлось. Когда Ренуар вернулся в Париж, рука у него еще была в гипсе, но доктор Журниак, домашний врач Ренуаров, вскоре снял повязку. Через несколько недель Ренуар совсем позабыл о случившемся.
А забывать было нельзя.
'Накануне рождества, - рассказывает его сын Жан, - он почувствовал слабую боль в правом плече, но, несмотря на это, отправился с нами в особняк Мане на улице Вильжюст, где Поль Гобийяр устроила елку. Там Дега рассказал отцу про страшные случаи ревматизма, который проявляется после переломов, что рассмешило всех, начиная с самого Ренуара. Тем не менее вызвали Журниака. Он встревожил отца, заявив, что медицина считает артрит абсолютно загадочным явлением. Знали только, что бывают серьезные осложнения. Журниак прописал антипирин. Доктор Бодо не сказал ничего утешительного, посоветовав лишь почаще принимать слабительное'.
Ренуар не пытался себя обманывать. Он понял: наступил час, которого он так опасался. Не случись этого перелома, недуг проявился бы по другому поводу. Всякая жизнь с момента рождения - это поединок со смертью: старение - незаметное, беспрестанное и неотвратимое разрушение - всего лишь коварная форма умирания. Нет, Ренуар понимал, что никогда не исцелится от своего недуга, что время ничего не поправит, а, напротив, разрушит, уничтожит все. Но вместе с тем в его душе созрела решимость: что бы ни случилось, он попытается спасти, сберечь до конца главное ' свое искусство. Это последний редут осажденной крепости. У каждого всегда есть выбор между капитуляцией и мужественной борьбой. Большинство людей поддается беде, жалуется на нее и стенает. Ренуар, о котором Сезанн некогда говорил, будто в нем есть 'что-то от девчонки', стойко встретил недуг и никогда не сетовал на свою долю. Он стал готовиться к неизбежному. Художник хотел по-прежнему писать картины. Он должен писать, говорил он Алине, ведь в противном случае в доме поселилась бы нужда, а этого он не намерен допускать. Но то был всего лишь предлог: Ренуар, не любивший громких слов, отстаивал свою страсть, ныне поставленную под угрозу. Отказаться от живописи для него равносильно смерти. Отстаивая свое искусство, Ренуар превзойдет самого себя. Деятельная жизнь тоже своего рода творчество, отрицание смерти. Отныне каждое утро в предвидении будущих козней болезни художник упражнял свои мускулы и суставы, жонглируя маленькими мячиками. 'Упражнение это тем полезнее, чем меньше у тебя сноровки, - добродушно подсмеивался он над собой в разговоре со своим сыном Жаном. - Когда промахнешься, волей-неволей приходится наклоняться, чтобы поднять мячик, делать непредвиденные движения, доставая его из-под мебели'.