римский, его святейшество папа Сикст. — Штефан взял в руки свиток, поданный Русичем, развернул. — И вот что пишет, — послание на латыни воевода начал громко читать по-молдавски, нарушая обычай, по которому грамоты иноземных властителей перед собравшимися на совет, зачитывали ближние дьяки. — Советуем тебе, говорит папа Сикст, как начал, так и веди свое дело до конца. Не теряй мужества, но добивайся и далее победы, сужденной тебе всевышним! Как ответим мы на сей лист его святейшества папы, ваши милости, поскольку ответ должен быть дан ему делом?
На столике посреди поляны была уже разложена карта Земли Молдавской. Начался боевой княжий совет.
Вечером, когда военачальники разъехались, получив четкие приказания господаря, к Штефану явился встревоженный Влад.
— Лихая весть, княже, — склонился Русич. — От Балмоша, из четы. Холопья боярина Карабэца схватили тайно около Сорок гонца, ехавшего к твоей милости из Московии, от великого князя Ивана. Гонца и людей, что были при нем, без шуму умертвили, а грамоту, что вез, сожгли.
Штефан не отвечал, ярость комом сдавила горло. Да и что мог он сказать? Черное дело, одно из многих, которые совершили и еще совершат изменники, возжаждавшие турецкого ярма. Даст бог день — даст и пищу, насытятся люди Михула, Карабэц и иные горячей кровью, только это будет их злая кровь.
До минувшего года — года гибели Феодоро и его князя — Штефан старался проторить надежный путь на Москву через Крым, потому что союз со Срединной Русью был заветной, давнишней мечтой и отца, Богдана-воеводы, и его самого. Потому, что, несмотря на дальность державы Ивана-князя, Москва оставалась единственной надеждой его земли, оставленной всем христианством в одиночестве: Европа была занята лишь собой и не разумела, какая ей грозит беда. Как и князь Богдан, Штефан понимал: союз с Москвой мало мог изменить судьбу Молдовы сегодня. Но считал святым своим долгом положить ему хотя бы начало, ибо будущность его родного края всецело зависела от союза и дружбы с непрерывно усиливавшейся Московией. Это и побудило Штефана, еще в юности, просить руки Елены Олельковны, киевской княжны из древнего рода, тянущегося к Москве, несмотря на свое польское подданство, с великой опасностью для себя не прерывающего связей с московским великокняжеским домом. Девять лет назад княгиня преставилась, оставив ему двух сыновей и дочь. Чем был после этого новый брак, с Марией Мангупской, как не движением в ту же сторону, к Москве, сближавшейся с Палеологами?
Князь с усилием овладел собой, подавил гнев. Делами, достойными лотров, его враги не помешают великому делу, на которое Штефан возлагает столько добрых надежд.
— С Московией, твоею родиной, у нас еще все впереди, Володимер, — улыбнулся государь, назвав ближнего дьяка-воина его русским именем. — Сделаю из тебя воеводу знатного для брата нашего, великого князя Иоанна, отошлю к нему, будешь на его недругов полки водить.
— На Москве воеводою мне не быть, государь, — отвечал Русич. — Не вышел родом.
— А я тебя прежде обоярю, — полушутя-полусерьезно продолжал Штефан. — Женю на княжне. Дам тебе чету, выкрадешь себе в Польше Радзвилловну или Потоцкую. И положишь начало такому знатному роду, что сам старый Михул едва сгодится тебе в дворецкие.
Но Русич ушел, и думы князя вернулись к подлому делу, учиненному Карабэцом. Повелев страже никого к нему не впускать, воевода упал ничком на ложе из шкур с молитвой к богу, в которого веровал искренне, со всею силой неистовой души.
— Помоги мне, о господи! — молил князь. — Помоги не поддаться сердцу, не уподобиться ворогам в лютости, соблюсти меру кары, когда настанет час моего суда. Ведь мой народ прост и беден, а такие люди, как в земле моей, с особой силой чувствуют меру правды, воздаяния и греха. Дай же силу мне, рабу, сдержать справедливый гнев свой и, воздавая, не мстить! Отец земной, государь мой Богдан, учил: у каждого в мире сем — своя правда, у пахаря и боярина, кузнеца и купца, монаха и беспутной, ввергнутой в грех жены; каждый волен оспаривать чужую и возносить пред прочьими свою; и только ты, государь, учил меня князь Богдан, обязан понимать каждого в его правде и, понимая, примирять с другими. Много лет, неразумный и слабый, силился я следовать мудрому слову моего государя и отца, и вот — его давно уж нет, и вот я отчаялся. Помоги же соблюсти сей завет, о отец мой небесный, когда волки сбросили с плеч овечьи шкуры и бесчинствуют на шляхах Молдовы, когда гадюки не прикидываются более ужами и брызжут на все живое ядом предательства. Не нашествие страшно, господи; страшно зло, которое оно обнажило в моей земле, страшны гады, вызванные им из нор мрака на божий свет. Страшен истинный лик многих злых и подлых, коий они скрывали под личинами верности и чести. Час суда моего, знаю, близок, ты не дашь ему, господи, промедлить. Научи же меня, неразумного князя, не порушить правды, которую ты поставил превыше меня над этим краем!
Так звучала в душе воеводы гордая молитва, долго еще возносившаяся в безмолвии зеленой лесной кельи.
Настала ночь, когда лечить больную ногу Штефана явился его хаким. Старый Исаак сделал перевязку, налил в чару целебное питье. И до полуночи, при свете двух свечей, читал князю вслух из книги, захваченной в минувшем году в турецком обозе среди добра, принадлежавшего Сулейману Гадымбу. Штефан безмолвно внимал четкой эллинской речи великого римского царя-философа Марка-Аврелия — о мудрости государя, о стойкости и мужестве в беде, перед соблазнами и искушениями быстротекущего земного бытия. Штефан с увлечением слушал размышления императора-мудреца, особенно — о свободе. Что мог знать о ней неограниченный властитель-кесарь, окруженный рабами, как ни был честен и умен?
Когда врач удалился, Штефан, в душе еще споря с римским царем, вспомнил, что говорил ему о том же другой мудрец — Антонио Зодчий. Восхваляя свободу, в их долгих беседах в Четатя Албэ великий венецианец неизменно ссылался на героические республики древности — Афины и Спарту, Сиракузы и Рим, на позднейшие славные города — Венецию, Геную, Рагузу, на далекий северный Новгород, в норманнских легендах именуемый Гардарикой; основой их богатства и славы белгородский архитектор считал вольность. Свобода, — говорил мессер Антонио, — придает народам мужество в дни войны, могущество и процветание в годы мира. Зодчий смело рассуждал о племенах, стоявших подобно османам, татарам, персам, из господ и рабов; такие сильны, лишь покуда нападают, пока наступают на соседние земли, чтобы грабить, полонить, захватывать. Ибо рабство миллионов приходится скрашивать добычей, ибо рабы ленивы и плохо кормят своих господ и себя. Свободный человек, напротив, храбро сражается и хорошо работает, ибо защищает и кормит прежде других свою семью и себя.
Ты свободен, — говорил мессер Антонио, — если хорошо уразумел, что должен делать, чего от тебя требует жизнь; если ты, к тому же, к этому готов. Как это следует понимать? Примирением с тем бессилием и отчаянием, с коим шагает на казнь осужденный? Вовсе нет, пояснял Зодчий; за этой мыслью лежало неизбежное осознание человечеством необходимости вольной воли для всех, той свободы, без которой не растет в поле хлеб, не строятся славные города, не пишутся книги. Той свободы, без которой жизнь — не жизнь, а больной, безумный сон. У которой тысячи ликов, и которая все-таки одна!
Сможет ли он, воевода Земли Молдавской, вырубить мечом такую свободу для своего народа из этого мира зла? Или ее растопчут еще в зародыше османы и татары, мунтяне и молдавские предатели-немеши?
36
В густой дубраве пахло летом; в дубовой роще, откуда Войку Чербул осторожно наблюдал за окрестностью, воздух звенел мириадами пчел, счастливо предающихся своему труду. Под ним раскинулась вольно зеленая долина Днестра. И вставали от самой воды седые стены и башни крепости, будто старались сравниться с холмами и кручами, обступившими ее со всех сторон. Вместе с частью отряда Чербул поспешил накануне к Хотину, оставив позади войско Пири-бека, в авангарде которого скакала тысяча конницы — ратных холопов Карабэца и других бояр — его сообщников по измене. Войку думал упредить предателей, открыть пыркэлабам твердыни глаза на готовящийся обман.
И натолкнулся на преграду, которую никак не ожидал встретить у стен древнего Хотина.
В лесной чащобе, с двух сторон стиснувшей пыльный хотинский шлях, один из войников Чербула,