— Не обитель сие мертвеца, сыны мои, — сказал священник, — но верно повелела вам душа главы обнажить с молитвой. Ибо место сие — божий храм отныне, а холмик сей малый — его алтарь. Поставлю еще крестовину, подвешу доску дубовую, звонкую, ударю в нее добрым посохом, — священник кивнул в сторону лежавшей рядом внушительной дубины. — И услышат меня христиане, живущие в дебрях, мои прихожане прежние, и придут к святой литургии, к хлебу божьего слова, без коего человеку — не жить. Нет у нас ныне церкви, деревянной или каменной; есть зато храм великий, взнесенный господом, — отец Иоанн воздел руки к знойному небу. — И свята будет молитва наша под его вечной твердью.
— Иисусу-то Христу, — простодушно заметил силач Чубарэ, когда все возвращались к месту привала, — Иисусу-то Христу, наверно, полегче было, крест-то его животворный — поменьше. На таком, церковном, надо думать, и троих спасителей распять можно, без всякой для них тесноты. Мне бы такой и трех шагов не проволочь!
— Богохульник, закрой пасть! — с негодованием ткнул его в бок кулаком Палош. — Смертный грех и помыслить подобное, не то что сказать, помилуй тебя господь в твоей простоте! Только верно люди говорят, — добавил, крестясь, старый воин, — своя ноша не тянет. Кто б из вас, нечестивцы и сквернословы, такой дюжий крест на холм поднял? Молчите? То-то же! Не в обиду твоей милости сказано, пане сотник, — поправился кэушел, — не о твоей милости речь.
Когда чета покидала гостеприимную дубраву, Кейстут, сын Жеймиса, подъехал поближе к Чербулу.
— Отец не раз говорил о том, — молвил молодой рыцарь, — как близки духом оба наших племени, хотя между ними легла такая безмерная даль. Литве до немца — рукой подать; но где в немецких землях увидишь такое, какое нынче встретилось нам с тобой? Какой немецкий монах или ксендз дерзнет воздвигнуть свою Голгофу? В литовских же дебрях духовный подвиг не диво с далеких времен. Досель не стихла у нас молва о древних жрецах Перкунаса;[100] они сжигали себя в обреченных капищах, когда подступали отряды орденских крестоносцев.
— Безумие — плохой товарищ подвигу, брат, — отвечал ученик белгородского Зодчего. — Миру всегда пагубны свершаемые им дела.
Войку вспомнились безумные дервиши-воины, шедшие на приступ под Мангупом, их гибель, бесполезная и для осман. А эти двое, бросившиеся в огонь в Присаке, что дали миру они? Кого вдохновили на дело, полезное их земле? Велик, конечно, в своем малом подвиге давешний священник; но что общего между ним и теми, в сгоревшем селе, меж ними и безумными жрецами забытого северного идола?
— Своя Голгофа должна быть у каждого, — молвил Кейстут, будто отвечая самому себе, и опять замкнулся в обычном молчании.
Теперь уже было ясно — турки шли на Хотин. Войку написал грамотку и отправил ее в ставку князя с гонцом, дав ему четверых надежных спутников и запасных коней, приказав также затвердить на всякий случай устное донесение о видимых намерениях противника.
31
Шел август лета 6984 от сотворения мира, 1476 от Христова рождества. Велимир Бучацкий хмуро глядел с дозорной сучавской башни на вечерний османский стан, сиявший многими тысячами костров. Костры горели по-прежнему ярко и во множестве, зато сами турки попритихли. Не тот нынче стал осман, безвыходно сидит в лагере; только и оставалось ему для разминки, что лезть на стены, но в последнее время прекратились и приступы. Правда, нехристи упорно продолжали долбить скалу у подножья холма, надеясь когда-нибудь подкопаться под столичную твердыню Земли Молдавской, а мортиры султана безостановочно продолжали бросать свои ядра в крепость. Разрушены все дома, склады, рухнули церковь и дворец, внутри укреплений — сплошная мешанина камня, кирпича, битой черепицы и бревен. Жители Сучавы, воины и их начальники давно перебрались в казематы и подвалы, предусмотрительно высеченные в скале по приказу Штефана-воеводы надежные помещения, в которые турецкие гостинцы только изредка, словно нехотя, закатываются, потеряв разлет. Польский рыцарь был мрачен и угрюм: штурмов более не было, не осталось повода помахать молодецки топором или мечом, приложить силушку к мужскому делу. Иной из его приятелей — ляшских паладинов — в такой тоске давно стал бы искать ссоры у здешних вояк, чтобы поразвлечься в поединке, да Велимир — не забияка, а честный воин, понимающий, каким позором будет, если он полезет в драку с кем-нибудь из твоих товарищей по оружию, с которыми сдружился в эту ратную страду.
Внизу, среди развалин, в смертной тоске завыла собака, потерявшая, по-видимому, хозяина. Пан Велимир был знаком с этим крупным, мордатым и добрым псом, отличным малым при свете дня, но издававшим нестерпимый вой при наступлении темноты; припасал для него косточки. Молодой сандомирец Стас, полуоруженосец, полуслуга, сопровождавший Бучацкого в Землю Молдавскую, нетерпеливо пошевелился за его спиной.
— Воет, проклятый, словно к смерти, — сказал Стас. — Сейчас успокою его стрелой.
— Смерти еще будут, — с усмешкой пообещал рыцарь. — И у нас в крепости, и у тех внизу. А пса, Стасик, не надо трогать. Ночью пес волен и поступает по закону своей породы; он повинуется велениям, которые мы не слышим и не понимаем. Не мы, люди, в это время хозяева своим псам, но сама судьба.
— Но воет, мочи нет! — не унимался дюжий Стасик, тоже, наверно, застоявшийся без сечи.
— Успокой, но словом, лаской. Верни его в свой человеческий мир; он поймет. И подумай еще вот о чем, — с улыбкой добавил храбрец, — что мы с тобой давно сидим в осаде; сам пан бог, может быть, не ведает, насколько это скверное дело еще затянется. И этот бурый, возможно, превратится в последнее жаркое, которое нам с тобой, мой верный Стасик, придется по-братски разделить!
— Жаркое из собачины, пане рыцарь?! Бррр!
— Эх, дружок, сразу видно, что в настоящих осадах ты еще не бывал. Сидел бы ты с нами, как лет десять назад, в Фельзенбурге, в окружении всей ливонской армии! Попробовал бы рагу из крысятины. И узнал бы, что лучшего блюда в такой передряге не придумать никому!
Пан Велимир быстрым шагом спустился по ступенькам, высеченным в стене и уже изрядно разбитым ядрами. Большой пес, словно уразумев, что о нем говорили, замолчал; тихо выйдя из темноты, он дружелюбно ткнулся влажным носом в огромную длань Велимира. Тот погладил его по жесткой волчьей шерсти и вошел в подвал, который портарь Сучавы в шутку назвал своим рыцарским залом.
Застолье витязей — бояр и куртян — было в разгаре, с той особенностью, что пили мало, сами ограничивая себя, — в дни осады голова гарнизона не смеет пьянеть. Тешили друг друга беседой, чередуя важное с пустяками. Говорили о том, что Иван, великий московский князь, опять готовится к войне с Казимиром польский, что могущественный шах белобаранных тюрок, властитель далекой Персии, тяжко болен и стар и вряд ли когда-либо еще выступит против Порты. Что в Европе все друг с другом перессорились и передрались, и папа Сикст напрасно зовет их к единению перед угрозой со стороны Босфора.
— Папа Сикст — это чудовище! — воскликнул Арборе. — Не в обиду твоей милости, пане-брате, ведь вы католик, — обернулся он к Бучацкому. — Кто же послушается призывов папы Сикста!
— А я ему, панове, не заступник, — громыхнул Велимир, сжимая чарку в руке. — Папа Сикст — чудовище, и я знаю, что вы можете сказать: что сопливых своих любовников папа Сикст в двенадцать- тринадцать лет делает кардиналами, что он морит голодом Рим — скупает хлеб и продает его затем на вес золота. К тому же он дьявольски жесток: наместник кроткого Христа, римский папа, подобно тиранам древнего Рима, устраивает смертные поединки у себя во дворе и с наслаждением глядит, как люди истекают кровью и умирают. Но будем же справедливы, братья! Ведь именно он назвал славного воеводу Штефана первым защитником христианства!
— Слова стоят дешево, — заметил Шендря.
— Конечно, — кивнул Велимир. — Но именно папа Сикст заставил раскошелиться итальянских герцогов и графов, собрал тридцать тысяч дукатов и послал их нашему воеводе.
— Через круля Матьяша, — прежним насмешливым тоном уточнил портарь. — А тот забрал золото себе, да еще отослал, в великой тайне, пять тысяч из тех дукатов тому кардиналу, который подал Сиксту