огне.
На окраине местечка стоял нетронутый с виду большой дом с двором, обведенным редким в таких малых городках дощатым забором. Богатый дом под крепкой дранкой, просто чудом уцелевший в разгроме. В высоких, распахнутых настежь воротах на земле сидел старик, размеренно подгребая к себе ладонью и отгребая черную пыль. Войку остановил чету, велев не трогаться с места, подъехал с Палошем. Оба соскочили с коней… и невольно попятились обратно, загляну во двор, — так было страшно открывшееся зрелище. Сам дьявол, наверно, не мог бы придумать нечеловеческих, кощунственных пыток и казней, о каких свидетельствовали наваленные на усадьбе тела.
Старик продолжал размеренно сгребать и разгребать горсти пыли, словно не замечая конников на околице. Только присмотревшись, Войку и Палош увидели, что это вовсе и не старец; старили присачанина совершенно белые волосы и поникшие плечи, которым, казалось, не было уже суждено расправиться.
— Кто это сделал? — хрипло спросил Чербул.
— Кто? — отозвался из пыли человек. — Люди с саблями, копьями, ножами. Люди, прискакавшие верхами. Как и вы.
— Мы войники Штефана-воеводы, — молвил Войку.
— Разве те говорили, чьи они? — покачал седой головой человек, сидевший в пыли. — Вели речи по-турецки, татарски: разговаривали и как мунтяне, и как здешние. Всякие были, верно, люди среди тех ратников.
— Ты еще крепок, — сказал Палош. — Бери оружие, коня. Иди и мсти!
Человек поднял на старого десятника недоуменный взор.
— Мести нет, — ответил он просто. Матерей кормили мясом их младенцев, заталкивали в рот. Самому дьяволу не придумать кары. Мести нет, — развел он руками, — месть — пуста, нужно другое, нужно…
— Что именно, скажи?
Человек, однако, уже не слышал, отвернувшись опять от мира в случившееся и в себя, мерно двигая рукой в густой и мягкой горячей пыли.
Оба витязя повернули к чете. Не сделав, однако, и шага, Войку почувствовал вдруг, как рука незримого, но сильного душителя безжалостно сдавила ему горло. Тело встряхнула неодолимая судорога, стало страшно. Не так давно, в еще близком детстве, сын капитана Боура редко давал волю слезам; но слезы были, и плач лился легко. Теперь слез не было; теперь его трясло с головы до ног, с отчаянной болью; болело лицо, все тело. Это тоже был плач — рыдания мужа, а не ребенка.
Палош заметил, что постигло его молодого начальника, не подавая виду — остановился. Войку напряг всю волю, справился с собой. И, вскочив в седло, дал знак выступать.
Дальше ехали в молчании. До тех пор на долю Чербула выпадали только стычки, короткие схватки. Лишь на стенах Мангупа он познал тяжкий ратный труд. Но и это, оказывается, еще не было истинным ликом войны. Только в Белой долине в лицо ему взглянул ужас битвы, уродство бойни. Грязь, замешанная на крови, запах смерти, от которого никуда не уйти. Значит, храбрый должен быть готов и к этому. И к тому даже, невероятному, что встало перед ним сегодня, что вправду было, хотя казалось уже бредовым сном. И в бойне-битве, и здесь, в расправе-бойне, — страдание и смерть в кошмарной общей куче. Все, что было с Чербулом дотоле, в Земле Молдавской и в Крыму, не шло ни в какое сравнение с тем, что принесло в его родной край нашествие.
Отныне Чербул был готов и к этому, и к тому даже, худшему, что могла еще приготовить ему война, если худшее только было мыслимо и возможно.
Храбрый Арборе, его мангупский товарищ, стократ был прав, говоря не знавшему жизни Войку: блаженны павшие в бою. Ибо не грозит им уже ни столбовая смерть, ни иная безысходная пытка. Не страшна им также гибель и от болезни, когда человек еще до смерти — смердящий, гниющий труп, проклятие семьи. Блаженны павшие в сече, ибо умерли, убив врага. И если даже сами не погрузили меча в его тело — своим натиском, порывом, отвагою поддержали товарищей по оружию, помогли ратным братьям сразить супостата, выстоять самим, спастись.
Почти сутки чета Чербула, преследуя Пири-бека, шла также по следу нелюдей — той шайки, которая орудовала в Присаках. Бывалые следопыты отряда, меж которыми кэушел Палош был самым опытным, легко определили, что к лютой стае оборотней прибились грабители-акинджи, мунтянские гынсары, несколько татар и преступники-лотры, вызволенные нашествием из тюрем Штефана-воеводы, где они ждали казни за иные, довоенные дела. Читая по следам, словно по листам складного письма, бывалые охотники и воины узнали, что в шайке насчитывалось не более полуста головорезов и шла она, как и Чербулова чета, соразмеряя гон коней с продвижением турецкой рати, в видимой надежде поживиться остатками грабежа; так шакалы в пустыне не уходят далеко от львиных лежек. Это к лучшему, думал Войку; нелюдям этой шайки не уйти от его четы. Тем более, что о ней эти лютые волки еще, по-видимому, не проведали.
Судьба судила, однако, иное.
К исходу второго дня после того, как миновали растерзанные Присаки, в заросшем кустарником и бурьяном овраге рядом с дорогой войников Чербула ждало новое страшное открытие — груда человеческих тел, с которых содрали кожу. Это и были изверги, за которыми гналась теперь чета. Безвестная ватага лесных мстителей-землян опередила Войку и его товарищей, напав на пришельцев врасплох. Почти всех, кого захватили живыми, эти люди казнили лютой казню, излюбленной в вольных отрядах, разосланных князем, во все стороны, где мог встретиться враг, или действовавших самочинно на дорогах и тропах вокруг великой вражеской армии. Трое из числа пойманных были повешены за ноги на деревьях.
— Этот жив, — сказал Кушмэ, коснувшись носком опинки лба рослого молодчика, голова которого почти касалась земли.
По знаку Войку веревки были перерезаны, разбойник рухнул наземь. Набрав кушмой воды из ручья, Кристя вылил ее на пленника. Несколько мгновений спустя тот пошевелился; открыв глаза, застонал.
— Кто ты? — сурово спросил Палош. — Говори!
— Мое имя — Дука, хриплым голосом, с трудом вымолвил тот, по выговору всем стало ясно, что перед ними — мунтянин.
— И много вас в чете таких было, соседушек наших добрых? Как могли такое творить вы, христиане? — продолжал Палош.
Мунтянин отвечал взглядом, полным ненависти.
— Кровавый ваш Штефан, — сказал он наконец, — кровавый ваш Штефан довольно погулял у нас. Кровавый Штефан…
Дука дернулся и затих с открытыми, сразу же остекленевшими глазами.
Дальнейший путь по-прежнему лежал среди пожарищ, по местам, не раз опустошенным врагами. Земля лежала пуста, в дымящихся развалинах, покрытая угольями и пеплом. Войско Пири-бека все медленнее, хотя и с прежней неуклонностью, продвигалось вперед, и Чербул мог теперь чаще располагаться с четою на отдых. Сделав привал в небольшой дубраве, чтобы переждать полуденный зной, воины отряда увидели удивительное зрелище: человек в черном, в полуверсте от них, с великим трудом взбирался на крутой холм, таща на спине огромный крест.
Войку с несколькими войниками, с сыном рыцаря Жеймиса — молчаливым гигантом Кейстутом, подскакал к странному незнакомцу. Это тоже был священник в порыжевшей от солнца, обгоревшей в пожаре рясе. Воины спешились; Кейстут и Кушмэ с двух сторон подошли к добровольному подвижнику, чтобы помочь в его необычных трудах.
Священник выпрямился, не отдавая своей ноши, по всей видимости — креста с его церкви, упавшего при ее разрушении.
— Отойдите, сыны, — сказал он густым и звучным голосом, каким еще недавно, наверно, возносил псалмы в своем погибшем храме. — Сие — моя Голгофа.
Воины в благовении отступились, и отец Иоанн — таким было иерейское имя странного попа — продолжал творить свой подвиг. Добравшись до вершины, отец Иоанн, почти раздавленный страшной тяжестью, нашел в себе силы опустить основание креста в яму, приготовленную им заранее, и с тяжким вздохом расправил могучие плечи. Священник не стал возражать, когда войники стоймя водрузили крест и засыпали яму, тщательно ее утоптав.
Перед тем местом, где поставили крест, виднелась небольшая четырехугольная насыпь, покрытая свежим дерном. Приняв ее за могилу, войники сняли шапки.