— Дозволь, государь, Чербулу на шляху к перевалам оставаться, — молвил Русич. — Там нужен начальник с головой.
— Быть по-твоему, — усмехнулся князь. — Твой Чербул ту дорогу, небось, лучше всех знает: по ней бегал, когда красну девицу умыкал!
Русич осторожно промолчал. Штефан вроде простил непрошенного родича. Но и для своих людей воевода всегда оставался опасной загадкой. Нельзя было знать, когда милость Штефана сменится скорым гневом.
— Ладно, дело прошлое. — Воевода опять склонился над картой, над которой — Русич знал это — любил колдовать в одиночестве. — Ступай, распорядись. С четою пошлешь Бажу.
В этом месте, стало быть, — турки, от Днестра — татары, со всех сторон — бояре-изменники. С этими он справится, не та у них уже сила стала за годы, миновавшие после битвы с Матьяшем-крулем. Князь Богдан, отец, недаром твердил: наш род боярский, добрый немешский род; но господарь страны — уже не только боярин; он обязан перед господом быть стране добрым и справедливым хозяином. А сильны бояре — слаб государь, в неволе и нищете пахари. А коли так — нет у страны ни защиты, ибо рабы — плохие воины; нет у нее и достатка, все забирают себе властные и жадные немеши. И сильные люди той земли заняты сварами, и топчут ее вороги, кто захочет. Отец добавлял: на гербе Земли Молдавской — голова зубра. Этот сильный зверь обозначает силу страны, ее труженика-землепашца. Но в кодрах Молдовы свое место имеет и волк, сам господь создал его и населил им леса наши, положив ему, чем питаться. Моя забота, говаривал отец, чтобы и волки были сыты, и зубр цел и силен, на страх врагам.
Эта забота ныне на нем, Штефане. И многое решится в эти самые дни, в тяжкий час противостояния маленькой Молдовы и великого царства султана Мухаммеда. Он не сдастся, но и не бросится снова в сечу искать себе смерти, не даст врагам такого повода для торжества.
Штефан вышел в ночь; стоявший на страже у шатра войник сдернул кушму. Князь прошел мимо, никем не замеченный, пробираясь между кострами и простыми шалашами, где тьма была гуще; мрачной тенью за своим государем из-за шатра скользнул Хынку. Многие уже спали, огонь догорал. Оставашиеся у походных очажков вполголоса разговаривали, занимаясь своим нехитрым хозяйством: оружием, одеждой, конской сбруей, боевыми зипунами из многослойного, вываренного в конопляном масле льна. Где-то тихо звучали волынка и кобза; рядом кто-то напевал раздумчивую песню. Штефан остановился, прислушиваясь, пока не стали различимы слова.
— «Ой, Дунай, Дунай глубокий!» — пел молодой войник приятным голосом.
Песня утихла, воины ушли спать в шалаш. Только Штефан долго еще оставался на месте, слушая потрескивание догорающего костра. Вот уже новую песню сложили о нем, не первую. Кого из возлюбленных князя имел в виду безымянный сказитель, может быть, сложивший уже буйну голову в его войске, — из тех красавиц, которых он, по обычаю властителей всех земель, дарил недолгой любовью в разных городах и селах своих владений? Или это пели об одной их тех, немногих, которые на годы привязывали его к себе, околдовывали и привораживали? Может быть, красна девица из этой песни — его Марушка, первая любовь Штефана, незабвенная Марушка, мать сына Александра? Но Марушка никогда не бывала на Дунае. Может, это Анджелика, синеглазая дочь генуэзского нотариуса из Килии? Или — обожгла догадка — пели уже о Войкице? О Марии-Войкице, пленнице, дочери красавца Раду — мунтянского воеводы, живущей вместе с матерью под опекой княгини Марии в Хотине? Юная Войкица не была возлюбленной Штефана; о таком и не мог помыслить он, давний враг их дома, победитель и погубитель ее отца, каким и выглядит он, наверно, в ее глазах. Но глаза мунтянской полонянки вспыхивали радостью, а щеки — румянцем, когда воевода входил в те покои женской половины, где она и мать, подружившись с его княгиней, рукодельничали вместе с Марией Мангупской, ее боярынями и боярышнями. И был готов впыхнуть, увидев красавицу-мунтянку, сам князь, да не давал сердцу воли. Ужель подметили простые люди