— Есть, царь, не в урон твоей славе, — молвил старый воин, выступивший вперед с дюжиной одноплеменных товарищей. — Только мы не отступники. И веры своей исконной — христианской — нипочем не сменим.
Обреченных увели, пиная, на край майдана, где ждали со своими орудиями лучшие ученики и помощники прославленного на всю империю пытошного мастера Кара-Али, безмолвной и зловещей тени Мухаммеда Победоносного.
Следующим среди узников был белгородец Переш, соратник и спутник Войку Чербула. Переша оглушили прикладом пищали и скрутили, когда он спешил на помощь к своему капитану; его увели еще до наступления ночи. Он не видел больше Войку, с которым их развели по разным ямам, не заметил его и теперь. Бедняга многое передумал в те часы; не жалея, что послушался сердца и совести, приехал защищать Молдову, Переш горько сокрушался обо всем, что оставил на новой родине, обретенной в Брашове, о молодой жене, о славном деле, к которому приобщился у умных семиградских сасов. Перешу после этих дум страсть как не хотелось умирать. Теперь перед ним в блеске могущества и славы сидел сам турецкий царь, по слухам — всесильный волшебник, повелитель половины мира, в чьи холеные руки, на которые в благовении и страхе воззрился бедный войник, вот-вот должна была упасть вторая половина; один алый камень, сверкающий на пальце царя, стоил, наверно, столько, что на него можно было купить сотню Перешей с их храбростью в бою и искусством в работе, с семействами, имуществом и всеми потрохами. Перед ним на драгоценном престоле восседала сама власть, богатство мира и его мудрость, и Переш был пылинкой, которую она и не заметила бы на своем пути. Молодой войник как в тумане слышал слова, обращенные к нему, пылинке, этим живым божеством, исходившие из этого средоточия вселенского сияния. Колени Переша сами собой подогнулись, и он упал, содрогаясь, в траву.
— Да, великий царь! — только и сумел вымолвить несчастный, не слыша даже как следует, что говорит ему толмач.
— Ну вот, нашелся, наконец, разумный ак-ифляк! — Султан не глядя взял из рук стоявшего рядом хазинедара-баши туго набитый юк и швырнул его Перешу. — Будь добрым мусульманином, и да пребудет над тобой милость аллаха!
Последние слова, произнесенные самим султаном, означали, что новообращенному даровано особое покровительство повелителя правоверных. По знаку, с улыбкой поданному шейх-уль-исламом Омаром- эффенди, целая дюжина улемов, дервишей и мулл окружила будущего правоверного и потащила его с собой — готовить к посвящению.
— Кто еще из вас, о слепцы, готов открыть зрачки души свету ислама? — спросил султан, обращаясь к оставшимся пленникам. Ответом было безмолвие. Мухаммед снова грозно сдвинул брови, но долгая и мрачная церемония опроса успела уже ему наскучить. — Аллах, впрочем, воздаст вам за упорство во зле, как не смогу покарать вас я, его раб. Отдать всех капудан-паше, отправить на галеры! — распорядился он внезапно. — А перед тем — заклеймить!
Стража снова окружила пленников, отгоняя их прочь от священного места, которое султан почтил своим присутствием.
И тут Мухаммед поднял руку, останавливая чересчур ревностный конвой. Боярин Роман Гырбовэц, все время стоявший рядом с троном, опять что-то настойчиво говорил султану, тыча пальцем в то место, где стоял среди своих товарищей Войку Чербул. Мухаммед кивнул и, обратив на Войку страшные светлые глаза, сделал знак подойти. Сотник смело выступил из толпы.
— Эффенди говорит, что ты — капитан. — Оттопыренным большим пальцем султан небрежно ткнул в сторону боярина Романа. — Это правда? Ведь ты еще младенец!
— В войске моего государя, Штефана-воеводы, я служил только сотником, великий царь, — отвечал Войку, не опуская спокойного взора. — Этот пан, верно, прослышал, что в Брашове мне приходилось быть капитаном хоругви.
— Эффенди говорит, что ты рыцарь венгерской короны, — продолжал падишах. — Матьяш Корвин — благородный и щедрый властитель. Что же заставило тебя вернуться к твоему пастушьему бею?
— Земля Молдавская для меня отчизна, царь, — ответил Войку. — Как мог остаться я за горами, когда на нее пришли враги?
— Это моя земля, ваши беи много лет платили мне дань, — вспыхнул султан, но, опомнившись, продолжал спокойнее: — Сей ага говорит еще: ты не в первый раз поднимаешь оружие против осман. Ты бился в прошлогоднем сражении, защищал Мангуп, был в плену. Ты увлек за собой тех дерзких рабов, которые подняли бунт на корабле «Зубейда», убили на нем моих воинов, захватили добычу, взятую моими аскерами в Каффе, и отдали ее в Мавро-Кастро бею Штефану, а сами разбежались затем в разные стороны, словно зайцы, вытряхнутые аллахом на лужайку из одного мешка. Это все правда?
Войку почувствовал, как в груди вскипает вместе с гневом задорная юношеская отвага. Войку был готов ответить дерзостью, оскорбить раззолоченного царя-чужака. Что ищет он, осыпанный с ног до головы самоцветами и жемчугом, в его стране, в земле пахарей и воинов? Зачем пришел и топчет ее, надменно требуя у хозяев отчета? Но Чербул сдержал слова, чуть не сорвавшиеся уже с языка. Перед ним все-таки был не тот осыпанный золотом болван, каким он мог показаться с первого взгляда. Перед ним сидел лютый враг, но и храбрец, каких мало среди полководцев; Войку видел, как султан вел своих воинов в бой, как поднимал их, оробевших под огнем, а ведь и они были не трусы. Чего бы о нем не говорили, каким бы лютым ни был он на самом деле и сколько ни творил зла, в нем было величие, в его чертах светился ум и проглядывала могучая воля. То был человек, великий и во зле, государь истинный, хоть и ворог. И Войку ответил просто:
— Все это правда, великий царь.
— А еще говорит ага, — усмехнулся султан, — что бею Штефану ты чуть ли не родич, через некую девицу, которую умыкнул. Это тоже истина?
Войку не отвечал. Это место, по мнению Чербула, никак не годилось для разговора о Роксане.
Султан верно понял, почему безмолвствует гордый пленник. Султан тоже безмолвствовал, наливаясь тихим бешенством. Какую казнь мог придумать он для молодого наглеца, чтобы развязать ему язык?
— Вижу, о презренный, высоко ты вознесся, — решился он наконец. — Ну что ж, мы поможем тебе взлететь еще выше. Если ты, конечно, не воспользуешься милосердием нашего закона, не примешь ислам.
— Нет, царь, — разомкнул Войку уста с легким поклоном, с той непринужденной почтительностью, с которой рыцари славного Матьяша разговаривали со своим королем.
Чербула повели к месту казни. В небольшое углубление, оставленное предыдущим взрывом, вкатили новый бочонок, набитый порохом. Скованный странным оцепенением, Войку дал усадить себя на бочонок верхом, привязать к нему веревками. Он не заметил, что важный улем, отделившийся от свиты падишаха, пересек площадь и задержался зачем-то возле ямы, в которой сидел палач, не слышал увещеваний, с которыми этот служитель аллаха обратился напоследок к нему самому. Чербул словно полностью отрешился от мира, который должен был покинуть; и только когда остался в одиночестве посреди площади, один на один с окровавленным колом, на котором еще извивалось тело казненного товарища по несчастью, он услышал, как близится, словно настигающая жертву змея, как спешит к нему по горючему фитилю роковый огонек.
Чербул закрыл глаза; сжав кулаки, витязь ждал смерти. Но шипение внезапно прекратилось, и его оглушила тишина, какой он еще никогда не слышал.
И тогда турецкий палач вылез из своей ямы и тяжелым шагом направился к нему. Чербул сразу узнал местного боярина Винтилэ, перебежавшего в канун боя к врагу. Подойдя к нему, Винтилэ наклонился над отверстием в днище бочонка и, грязно выругавшись, приблизил к витязю, дыша винным перегаром, перекошенное ненавистью лицо.
— Выпал фитиль, — пояснил предатель. — Но это тебя не спасет. Прилажу следующий, и полетишь, будь ты проклят, к своему кровавому Штефанице.
Но в следующий раз взрыва опять не последовало. По мерзкой ухмылке, блуждавшей на лице Винтилэ, Войку понял, что все было подстроено нарочно: мучители хотели, чтобы он перед гибелью выдал свой страх, может быть, сдался, отрекся от веры, взмолился о пощаде.
Палач-предатель поджег третий фитиль и бросился вон с майдана; теперь это уже не была игра. Огонек — было слышно — приближался к пороху, гибель стала неминучей. И Войку в последний раз всем