— Что проку в словах! — воскликнул тут боярин. — От них либо не от них, только все на свете тянется к ним, и мне давно сдается, что не жены на свете существуют, как учит нас писание, дабы рожать мужей, а мы, мужи, при них, и единое назначение наше — служить дочерям хитроумной Евы, будто она не она из ребра Адама сотворена, а наоборот. Прости меня, боже, на грешном слове, — боярин перекрестился. — Сдается мне к исходу прожитого века, что так оно и есть.

— Так оно, может, и должно быть, — вздохнул генуэзец, — и дело мужа — служить женщине и защищать ее. Но как нам самим защитить себя от женской неверности, ваша милость?

— А никак, — усмехнулся старый волокита-боярин. — От этой напасти защиты нет нигде. Ибо от женской неверности мужчину не смогут спасти ни красота, ни ум, ни доблесть или доброта, ни мужская сила и искусность в ласках. От этой беды — рогов и всего, что к ним прилагается, — и лучшего из мужей не обережет святейшая из жен. Ибо сама сегодня не ведает, что может учинить назавтра.

— И все-таки я верю, — продолжал Ренцо, — в мире есть женщины, способные быть верными своим возлюбленным.

— Верь, сын мой, верь, — поощрил его боярин с сочувствием в голосе. — Может, они и есть где-то на свете, эти редкие пташки. Впрочем, друг Ренцо, мы сами виноваты, кажется, в том, что они так редки. Дело, думаю, в том, что нам очень нравится, когда нам верны. Но мы не хотим, чтобы нам хранили верность только из порядочности. Нам подавай обязательно любовь. Чтобы были верны потому, что просто без нас не могут, что мы для них — единственные на свете, а остальные мужчины им просто противны.

— Я это, ваша милость, тоже замечал, — кивнул Ренцо.

— А потому, — продолжал Тимуш, — верность блудницы льстит нам гораздо больше, чем преданность честной женщины. А они это чуют без ошибки, они этим оскорблены. И наказывают нас за это, часто невольно. Или даже противу собственной воли — с ними бывает и так.

— Понять в этой жизни можно многое, — заключил генуэзец. — Смириться ж со многим — нельзя. Ибо лишь с годами приходит мудрость, подобная вашей, синьор.

— Мне просто повезло — дождался седых волос, — со смехом отозвался Тимуш. — Ибо в народе у нас говорят: хочешь дожить до старости — ступай в монахи.

— Так говорили, действительно, не напрасно. Только стены монастырей и кельи потайных лесных скитов хранили мужей от ранней смерти. И то не всегда, не всех. Да и не были то уже мужи.

— А пьяный двор, что с ним стало? — напомнил вдруг Ренцо. — Есть он еще или нет?

— Есть котнарское — есть и пьяный двор, все такой же, — заверил боярин. — И немец Фелчин при нем, как прежде. Может — сын, а может — и внук того, коего я знавал.

Так и ехали воины дальше, торопясь к полю будущего сражения, боясь не поспеть. Тимуш Меченый — такое прозвище после Смутного времени[85] носили многие отпрыски княжеского рода, и оно считалось почетным — и Ренцо деи Сальвиатти продолжали беседу, переходя то на итальянский, то на латынь. Войку и Фанци скакали бок о бок молча, всматриваясь в лесные чащи, окаймлявшие шлях, думая каждый о своем. Клаус с Перешем говорили о жизни в их родных местах, столь различной и столь многим схожей, — бедному человеку везде жить было нелегко, об обычаях и повадках господ в немецких землях и Молдове, о разных винах и разных женщинах, о тех краях, где живут немцы, от городов Ганзы до самого побережья Крыма, где с ними спознались молдавские войники, отправившиеся туда вместе с сотником Чербулом.

За крутым поворотом их ждала последняя неожиданность — на самой середине шляха, загородив его собой почти полностью, стоял высоченный и широченный детина в накинутой на плечи медвежьей шкуре, с окладистой бородой, начинавшейся у самых глаз и кончавшейся ниже пояса, с надетым поверх нее большим серебряным крестом на кожаном ремешке. На плече у дюжего молодца покойно устроилась гигантская гиоага — дубина, усаженная железными шипами, с отполированной до блеска от долгого употребления рукоятью. Ренцо подумал даже, что сам Геркулес вышел им навстречу, чтобы напутствовать перед боем.

— Слава Иисусу и богородице! — приветствовал их гигант. — Куда держите путь, христолюбивые чада? Если к Штефану-воеводе, я — с вами.

— Целую руку, отче, — выехал вперед Морлак, отлично знавший, по-видимому, бородатого силача. — Зачем оставил свою благословенную обитель? Хочешь бедному царю агарян вот этим своим посохом бритую голову проломить?

— Если благословит господь, — ответствовал лихой пустынник. — Дай, думаю, подсоблю христианам на рати, все равно сидеть в келье мочи нет: бесы гонят и гонят в мир.

— На чем поедешь, отец? — спросил Войку. — Мы ведь все конные.

— А конный пешему не товарищ, — вставил Тимуш, с некоторым недоверием взиравший на странного незнакомца.

— А я не пеший, — с обидой молвил лесной отшельник. — Добрые люди, — он выразительно подмигнул тут Морлаку, — подарили, слава богу, лошадку.

На свист великана из чащи, как послушный пес, выскочил, ломая кусты, такой же рослый и широкий в кости, богатырский конь.

— Коли так, святой отец, добро пожаловать в наш маленький полк, — улыбнулся Войку, уже догадавшийся, кто помог лесному отшельнику завести себе скакуна по стати. — Ехать нам, наверно, уже недолго, но спешить мы тем не менее должны.

8

Много славных воинов собралось в тот вечер у высокородного Гангура, пыркэлаба Орхея, любимого сына старой Гангурши — богатой и властной боярыни, владевшей обширными землями вдоль Днестра, вокруг села Пугой. Боярин Гангур поставил свой шатер впереди, возле самого вагенбурга, как бы показывая соратникам, что намерен быть среди первых и в ожидаемом бою. Здесь были старые бойцы, вместе с хозяином сражавшиеся с армией Гадымба: Кома, сын Шандра, старый Маноил, — бывший пыркэлаб крепости Нямц, Костя Орэш, Штефан, сын Дэмэнкуша, Ходко, сын Крецула, Оана, сам уже в годах, но по привычке величаемый всеми сыном Жули. Оцел, бывший пыркэлаб Четатя Албэ Станчюл и его сын Мырза, Миху Край, — высокородные, опора князя среди боярства, верные Штефану-воеводе еще с тех лет, когда он, изгнанник и сирота, скитался в чужих краях. Пришли начальник пушкарей Иоганн Германн, капитан личной княжеской сотни Албу, логофэт Тэут, Костя-чашник, начальник липкан Федор Кан-Темир, его родич капитан Акбулат, седой орхейский капитан, знаменитый рубака Могош. Были здесь рыжий Тоадер-дьяк и сын государева лекаря Исаака, назначенный после минувшей битвы сотником евреин Давид.

— Позвольте ваши кубки, дорогие гости, — возгласил хозяин, берясь за длинный серебряный черпак, которым набирал саморучно вино из пузатого бочонка, стоявшего на кошме в середине шатра. — За что пьем, пане Маноил?

— За посрамление проклятого царя бесермен, — предложил старец, поднимая полную чашу еще крепкой рукой.

— Что нового в поле, пан Федор? — спросил Станчюл Кан-Темира, недавно вернувшегося в лагерь после сшибки его липкан с передовыми акинджи.

— Султан разбивает свой стан. Отсюда верстах в семи.

— Вот бы его там пощупать! — возмечтал Ходко.

— Приказ воеводы — не сметь. Нас и так мало.

— Был слух — Молодец белгородский стяг ведет, — заметил Тоадер. — Не менее тысячи.

— Добрые бойцы, — кивнул Мырза. — Только от этого нас не станет намного больше. Да поспеет ли к бою пан Молодец и его люди?

В шатре пыркэлаба воцарилось молчание. Думали о том, о чем старались не вспоминать вслух: что войско Земли Молдавской нынче почти втрое меньше, чем в прежней большой схватке с османами, врагов же на сей раз почти втрое больше, чем было тогда. Что скорого возвращения крестьянских чет, отпущенных князем, нельзя ожидать. Что многие хоругви, приведенные боярами, ненадежны.

Ратные слуги Петра Гангура внесли большие деревянные блюда, украшенные по краям хитрой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату