— Так я ж немец! — удивился Клаус. — Я ж баварец!
— А хоть татарин, — наставительно сказал Переш. — Раз уж ты за землю нашу поднимаешь саблю, значит, ты для князя нашего, для всех нас в земле этой — свой, родной человек. Запомни же крепко: воевода наш Штефан людей не по роду-племени делит, а по достоинству и разуму, по верности и храбрости. Так чинили и дед его, старый Александр-воевода, нареченный Добрым, и отец, и князь Богдан. И у Штефана-воеводы так: кто верно служит ему и о Земле Молдавской радеет — тот ему словно сын родной, будь то немчин, или лях, мадьярин или татарин. И многие языки служат ему за то верой и правдой.
Рыцарь Фанци молча скакал рядом с Войку. Михай, и по природе молчаливый и сдержанный, не хотел мешать предводителю, обязанному первым замечать любой признак опасности для отряда.
Михай искоса наблюдал за своим боевым товарищем. Войку был еще очень молод. Но уже не мальчишка, каким приехал из родного Монте-Кастро в их лагерь, в канун прошлогоднего сражения. На лице — благородство, отвага, мужество. В поступках — независимость и решимость. Не вспыхивает более, заливаясь краской, слыша соленые остроты воинов, не смущается, как раньше, перед старшими. Спокоен, тверд, исполнен достоинства, хотя при том со всеми дружелюбен и приветлив. В споре — холоден и учтив, как и в смертном поединке. Железный парень!
Можно только удивляться таким переменам за столь короткий срок, от одной великой битвы до другой. Но Михай знал, в каком огне, и не раз, побывал за это время вчерашний юнец. Высокий Мост и Мангуп, корабль восставших невольников и плен у чудовища Цепеша. И любовь, которой, наверно, позавидовал бы сам Тристан… Ведь это то же пламя, и оно тоже закаляет тех, кому не суждено в нем сгореть… Из какого же металла отлито это существо, с которым, возможно, придется еще раз разделить немало испытаний? Что рождает такой человеческий сплав на берегу моря и лимана, где родился этот витязь из Монте-Кастро? И как еще объяснить, почему эти люди так похожи на его друзей — секеев семиградских порубежных земель?
Мысли венгерского рыцаря полетели назад, к родным местам на Большой мадьярской равнине, которую ее жители называли Пустой, к горным кряжам, среди которых, как дворы крепостей среди стен, угнездились секейские села и городки. Жаль, очень жаль, что не смогли секеи, как полтора года назад, вовремя поспеть на подмогу к палатину Штефану. Король Матьяш приказал им встать под знамена семиградского воеводы Батория, а войску воеводы назначено собраться около Турды только двадцать пятого июля, до этого срока оставался еще целый месяц. Была у этого королевского решения еще одна причина: прошлый дружный поход пяти тысяч лучших секейских бойцов в Молдову, на помощь господарю Штефану напугал магнатов и баронов Семиградья, тут же обратившихся с жалобой к королю; мало ли что могли учинить вольнолюбивые и воинственные секеи, воротившись домой возбужденные победой, если не порубили бы их турки почти всех!
Успеют ли теперь, думал Фанци, его друзья-секеи и все венгерское войско помочь Молдове, или выступят тогда, когда уже некуда и не для чего будет выступать? Что побудило короля Матьяша назначить войску столь поздний срок сбора? Недомыслие или расчет? Если второе, дело плохо; это значит, что король-рыцарь, столь озабоченный о славе своей в грядущем, о том, чтобы лишь в легендах и песнях, лишь в хвалебных хрониках да торжественных поэмах вспоминало его потомство, в этот грозный час хитрит и прислушивается к советам самых коварных своих сановников. А коварство — не признак ума, коварство с дальновидностью не состоит даже в далеком родстве. Король Матьяш ухаживает за юной Беатриче, своей красавицей-женой, устраивает в ее честь турниры, строит для нее в Буде большой новый дворец, прекраснее которого, говорят, в мире еще не было царского жилища. Но что станет с Семиградьем и Венгрией, с дворцом короля Матьяша, если падет Молдова и двухсоттысячная армия султана Мухаммеда во всей своей грозной силе подойдет к границам его владений?
Выезжая из леса на открытые места, путники все чаще видели вдали одинокие и тонкие, уходящие в знойное небо дымы — это села давали знак соседям, что враг приближается, что пора обращать в пепел свои дома, прятать в потайные ямы запасы и серебряные аспры и уходить в кодры, наточив перед тем как следует топоры, насадив на жерди острые косы. Все чаще слышались заунывные, как зов оленя, звуки бучума — родного брата тех длинных трембит, которыми перекликаются славяне-горцы, взобравшись на скалы родных Карпат. И все щедрее бросал на дорогу горячий ветер те горсти сухого, черного праха, которые так красноречиво напоминали смертному, во что неизбежно превращается все живущее, закончив земной участок своего пути.
Приметы войны и бедствий, как ни были зловещи, мало трогали, однако, могучего старца Тимуша. Боярин Тимуш радостно и жадно вдыхал воздух родины, с которой так долго был в разлуке.
— Многие народы, — вещал боярин благовейно внимавшему Ренцо, — знают вкус наших вин. Но никто за молдавскими рубежами не знает котнарского. Да и не может знать, если не приезжал сам в ту благословенную долину. Поверь, юноша, мне, бывавшему, наверно, всюду, где только есть красивые женщины и добрые вина: во всех христианских странах это — лучшее. А в бесерменских не пьют вина, и поделом поганым, — добавил со смехом Тимуш.
— Ошибаетесь, ваша милость, пьют! — позволил себе возразить молодой генуэзец. — И турки пьют, и арабы, и иные народы, поклоняющиеся полумесяцу, хотя этим, конечно, не похваляются. Но скажите, почему вино из Котнара нельзя привозить, подобно прочим, в Италию или в земли германцев, в добрых бочках?
— А оно не дозволяет себя от родины отрывать, не уподобляется человеку, грешному и слабому, — пояснил Тимуш со вздохом. — У этого дивного вина — своя гордость. Отвезешь его хоть за десять верст, в бутылке или в бочке, и оно уже — не котнар, такое же, как прочие вина, самые беспородные и простые. А то и хуже. Сколько ни пробовали вывозить — никогда не получалось. Нет, это гордое вино. Самое гордое на свете!
— Ваша милость, — предположил Ренцо, — наверно, пробовала его не раз?
— И не два, и не десять! — усмехнулся бывший беглец. — Не сосчитать, пожалуй, сколько раз в молодости я с друзьями приезжал на государев пьяный двор и весело проводил там время — самое счастливое, пожалуй, в моей долгой жизни, — чересчур долгой, как думают, наверно, мои враги.
— Ну что вы, синьор! — воскликнул Ренцо. — Какие у вас могут быть враги!
— Если их уже нет, значит, эти годы я жил не так, как надо, — заметил боярин в раздумии. — Но доскажу тебе о котнаре. Еще дед Александр-воевода, если он только мой дед, а эта метка, — Тимуш дотронулся тут до своего носа, — эта метка говорит о том, что так оно и есть, — еще дед мой близ села Котнар с его виноградниками построил погреба и палаты, которым люди дали это прозвище: пьяный двор господаря. Там выросли просторные, удобные постройки из красного брашовского кирпича, крепкого как железо. И поставил над ними, над винными подвалами и холмами, над войском бочек и будей ученого немца Фелчина, великого мастера с Рейна. Он и сделал из тамошних лоз то вино. Зеленое, если смотреть его на свет, чуть игристое, да такое легкое, словно льется тебе в глотку само. Нет на свете, мой Ренцо, печали, коей то вино не может снять с человеческой души, нет и горя, в коем оно не могло бы взвеселить человека и утешить. Одного только требует: уважения к себе, а значит — меры. Выпьешь его лишь малый кубок, и ты готов, голова — ясная, все — при тебе, а встать с лавки — не можешь. Выпьешь два, — и друзья тебя волокут замертво отсыпаться. Три кубка котнара только самые сильные мужи и могут принять. А более не пил еще никто за единый раз.
— Ни за что не поверю, ваша милость, чтобы вы не совершили такого подвига, — покачал головой генуэзец.
— Однажды был грех, — признался Тимуш, — только однажды. Но это чуть не стоило мне жизни. Налетели на нас, как подлые псы, холопы покойного князя Штефана, второго господаря этого имени, еле мы тогда от них отбились. В тот раз не добыли они не только моей головы, но и малой толики плоти. — Боярин снова выразительно поднес палец к носу, утонувшему в усах.
— Как же они, прошу у синьора прощения, до вашей милости все-таки добрались?
— Да так, — рассмеялся Тимуш, — поймали-таки. В час другого моего греха! У женщины меня поймали, дружок, и пометили; с тех пор зовут меня люди Меченым. До сих пор не знаю, поверишь ли, выдала ли меня княжьим собакам та чертовка, или они выследили меня сами. Правда, помнится, любила она меня крепко. Но верь после этого попам и монахам, что все зло на свете — от женщины!
— Тогда и все мы зло, — вставил Ренцо, — и каждый из нас. Ибо все и каждый женщиной рождены.