домика, отправляясь кататься на лодке, купленной мной, то никогда бы не поверил, что эта дама в белом платье, в большой соломенной шляпе, с шелковой накидкой в руках – та самая Маргарита Готье, которая четыре месяца тому назад гремела своей роскошью.
Увы, мы слишком поторопились с нашим счастьем, как будто предчувствовали, что оно будет недолговечно.
За два месяца мы ни разу не были в Париже. Никто к нам не приезжал, за исключением Прюданс и Жюли Дюпре, о которой я вам говорил и которой Маргарита впоследствии передала трогательную повесть, находящуюся сейчас у меня под подушкой.
Целые дни я проводил у ног своей возлюбленной. Мы открывали окна в сад и любовались, как лето дает жизнь цветам под сенью деревьев. Тесно прижавшись друг к другу, наслаждались этой действительной жизнью, которой ни Маргарита, ни я раньше не понимали.
Эта женщина, как ребенок, радовалась всякому пустяку. Бывали дни, когда она бегала по саду, как десятилетняя девочка, за бабочкой или стрекозой. Эта куртизанка, которая заставляла тратить на букеты больше денег, чем это нужно для беззаботной жизни целой семьи, сидела иногда на лужайке целый час, рассматривая простой цветочек, носящий ее имя.
Именно в это время она читала «Манон Леско». Я часто ее заставал за этой книгой, и она всегда мне говорила, что женщина, которая любит, не может делать то, что делала Манон.
Два или три раза ей писал герцог. Она узнавала почерк и, не читая, отдавала мне письма.
Некоторые выражения в письме вызывали у меня слезы.
Закрыв свой кошелек для Маргариты, он рассчитывал вернуть ее себе; но, увидев бесполезность этой меры, он перестал на ней настаивать; он снова просил у нее позволения вернуться, каковы бы ни были условия этого возвращения.
Я читал эти настойчивые и однообразные письма и рвал, не говоря Маргарите об их содержании, не советуя ей видеться со стариком, хотя чувство жалости к несчастному и побуждало меня к тому; я боялся, что она увидит в этом совете желание переложить снова на герцога все заботы о доме; больше всего я боялся, что она может меня считать способным сложить с себя заботу о ее жизни.
В конце концов герцог, не получая ответа, перестал писать, а мы с Маргаритой продолжали жить вместе, не думая о будущем.
XVIII
Мне трудно нарисовать вам картину нашей новой жизни. Она состояла из целого ряда детских забав, очаровательных для нас, но совершенно бессмысленных для тех, кому я расскажу о них. Вы знаете любовь к женщине, вы знаете, как незаметно проходит один день и наступает в любовной истоме следующий. Вам знакомо это полное забвение всего окружающего, которое порождает сильная, доверчивая и разделенная любовь. Все, кроме любимой женщины, кажется лишним. Начинаешь жалеть о том, что растратил частицы своего сердца на других женщин, и думаешь, что всю жизнь будешь сжимать только ту руку, которую держишь в своих руках. Мозг не хочет ни работы, ни воспоминаний – словом, ничего, что может его отвлечь от единственной мысли, которой он занят. Каждый день мы открываем в нашей любовнице новые прелести, новые наслаждения.
Жизнь становится сплошным исполнением желания, душа – весталкой, обязанной поддерживать священный пламень любви.
Часто с наступлением ночи мы отправлялись в маленький лесок позади дома. Там мы прислушивались к веселой гармонии вечера, думая оба о том часе, когда будем находиться в объятиях друг друга. В другие дни мы все утро проводили в постели, не пропуская даже солнца к нам в комнату. Занавеси были низко спущены, и на время внешняя жизнь для нас не существовала. Одна только Нанина имела право открывать нашу дверь, но только чтобы принести нашу трапезу; мы ели, не поднимаясь, и все время прерывали еду смехом и шутками. Затем засыпали на несколько минут, потому что, отдаваясь любви, мы были похожи на двух упрямых пловцов, которые появляются на поверхности воды только затем, чтобы перевести дыхание.
Однако я подмечал иногда у Маргариты грустную задумчивость и даже слезы; я спрашивал ее, откуда эта внезапная грусть, и она мне отвечала:
– Наша любовь, Арман, не похожа на обыкновенную любовь. Ты меня любишь так, как будто я никому до тебя не принадлежала, и я боюсь, что впоследствии, раскаявшись в своей любви и начав меня упрекать за мое прошлое, ты вынудишь меня вести ту же жизнь, из которой ты меня вывел. Ведь, испробовав новой жизни, я не перенесу теперь той, другой. Скажи мне, что ты меня никогда не покинешь.
– Клянусь тебе!
При этих словах она взглянула на меня, как бы желая прочесть в моих глазах, насколько моя клятва чистосердечна, потом бросилась в мои объятия и, спрятав голову на моей груди, сказала:
– Ты не знаешь, как я люблю тебя!
Однажды вечером мы сидели, облокотившись о подоконник, смотрели на луну, с трудом поднимавшуюся с облачного ложа, и прислушивались к ветерку, шумевшему в ветвях деревьев; мы сидели, обнявшись и не разговаривая. Вдруг Маргарита сказала мне:
– Вот и зима наступила, хочешь поехать куда-нибудь?
– Но куда?
– В Италию.
– Тебе скучно здесь?
– Я боюсь зимы, особенно нашего возвращения в Париж.
– Почему?
– По многим причинам.
И она продолжала дальше, не давая мне объяснения своих опасений:
– Хочешь уехать? Я продам все, что у меня есть, мы поселимся там, я стану совсем другой, никто не будет знать, кто я такая. Хочешь?
– Поедем, если тебе этого хочется, Маргарита; поедем путешествовать, – сказал я, – но зачем продавать твои вещи, которым ты очень обрадуешься по возвращении? Я не так богат, чтобы принять такую жертву, но я достаточно богат, чтобы мы могли с комфортом путешествовать в продолжение пяти- шести месяцев.
– Нет, не стоит, – продолжала она, отходя от окна и садясь на диван в темном углу комнаты. – Зачем ехать так далеко, тратить деньги? Я и так тебе много стою.
– Ты меня упрекаешь в этом, Маргарита, это неблагородно с твоей стороны.
– Прости, мой друг, – сказала она, протянув мне руку, – грозовая погода расстраивает мне нервы; я говорю совсем не то, что хочу сказать.
И, поцеловав меня, она задумалась.
Такие сцены происходили нередко, я не знал их причины, но подмечал у Маргариты какую-то тревогу о будущем. Она не могла сомневаться в моей любви, так как с каждым днем моя любовь все возрастала, а меж тем я часто заставал ее печальной, и в объяснение своей печали она всегда выдвигала физическое недомогание.
Боясь, что ее утомляет слишком однообразная жизнь, я предлагал ей вернуться в Пapиж, но она всегда отклоняла это предложение и уверяла меня, что может быть счастлива только в деревне.
Прюданс появлялась редко, но вместо этого она писала письма; я никогда не просил Маргариту показать мне их, хотя они всегда поднимали в ней большую тревогу. Я не знал, что и подумать.
Однажды Маргарита была у себя в комнате. Я вошел. Она писала.
– Кому ты пишешь? – спросил я.
– Прюданс; хочешь, я тебе прочту то, что написала?
Я боялся высказать какое-нибудь недоверие и ответил Маргарите, что не хочу знать, что она пишет; а меж тем я был уверен, что это письмо мне откроет истинную причину ее грусти.
На следующий день была прекрасная погода. Маргарита предложила мне покататься на лодке и заехать на остров Круасси. Она была очень весела все время; мы вернулись в пять часов.
– Мадам Дювернуа приезжала, – сказала Нанина, увидав нас.
– Она уже уехала? – спросила Маргарита.
– Да, в нашей коляске, она сказала, что барыня так приказали.