ущелья и покатили по извилистой дороге вниз к равнине. Далеко впереди дымились горевшие ночью села. Время от времени горизонт светлел, грохотал, гремел, словно там сталкивались огромные грозовые тучи. А небо было одинаково серым, неподвижным.
Слушая эти страшные звуки и глядя на траурные знамена далеких дымов, Климент с содроганием думал об ужасах войны, но не о тех, которые он увидит сам скоро, а о тех, которых ему не увидеть; их воплощали пламя и дым, и неописуемые страдания, о которых никогда не будут ни говорить, ни писать.
А что сейчас происходит в Софии? С нашими? С Андреа? Мысль об Андреа особенно тревожила его. Но, чтобы ни думал о нем Климент — что брат в руках турок или же что ему уже никогда не доведется увидеться с ним, — по телу его пробегала дрожь, а на лбу выступал холодный пот. Он чувствовал свою вину перед ним, чувствовал, что вел себя по отношению к нему преступным образом. Надо было сразу же, как только их освободили, вернуться! Теперь Андреа, может быть, страдает из-за его легкомыслия... Легкомыслие ли? Безумие, безумие! Кто знает, а не остался ли он здесь ради Ксении? Это была новая мысль, и Климент сам удивился ей.
«Даже если это и так, в чем вина Ксении? Нет, один я виноват — пленился ее кокетством, ее глазами, ее живостью... Ну вот, я опять... Разве это ее грех? И разве она не держится со мной, как со всеми? Я ведь с самого первого дня знал про князя. А теперь оказалось, что в душе она совсем не такая, какой представляется, что она очень несчастна, что страдает из-за чего-то, а из-за чего — сама не знает... А может быть, и знает... Знает, раз это знаю я».
Он повернул голову. Поглядел на нее незаметно. Ксения распахнула свою красивую шубку и, протянув руку, старалась приманить к себе лошадь, бегущую следом за их повозкой. Она была оживлена, что-то говорила Сергею Карееву, кричала санитарам в задней повозке. Глядя на нее, любой бы сказал: какой беззаботный человек — даже теперь, когда все вокруг содрогается от ужасов войны, она весела. А ведь она совсем не такая. После того разговора, когда князь попросил его проводить ее, — да, да, именно в тот вечер он обнаружил, что она страдает...
Она была пьяна, и он сказал ей, что она ведет скверный образ жизни, что она легкомысленна, эгоистична, тогда как остальные сестры отдают себя целиком больным, своему делу... И еще много таких слов сказал ей — во имя их старой дружбы, во имя Олега. Теперь, после того как они перевалили через горы, слова эти казались ему самому фарисейскими... Она вперила тогда в него помутневший от опьянения взгляд и только время от времени произносила одну и ту же фразу: «Вы, мужчины, все одинаковы!..» Но как только он напомнил ей об Олеге, о тех годах, она расплакалась, а потом ее словно прорвало. Из слов ее выходило, что ее еще никто не любил так, как она мечтала. И сама она еще никого так не любила. Выходило, что Ксения несчастлива. Она все время искала то, чего ни у Олега, ни у какого-то Димы, ни у Анатоля Купецкого, который оказался самой настоящей свиньей, так и не нашла. «А князь хороший! Я знаю, что он меня любит, по-своему конечно. Знаю, что он только забавляется со мной, но он меня не обманывает, как все вы!» — с ожесточением говорила она, когда они ехали по заснеженному полю к Скравене. Возможно, холод быстро протрезвил ее, и она, видимо, поняв, что обидела его, сказала: «Нет, ты не такой, как они, Климентий... ты добрый... Эх, были бы они такие, как ты!... Но ты друг...»
Ему трудно было вспомнить, как она сказала: «Ты друг». Друг — означало: такой, которого она не может полюбить, но которому может довериться... «Вот если бы на моем месте был мой брат...» Странно, что именно эта мысль — что Ксения могла бы влюбиться в Андреа — приподняла завесу над тем, что происходило с ним в последующие дни. Он не знал, когда и с чего
Чем ближе подъезжали они к цели, тем с большим трудом продвигались вперед. Они нагнали две стрелковые роты. А затем их самих обогнала казачья полусотня. Вдоль дороги они видели обозные телеги, пустые ящики из-под снарядов, солдат, сидевших прямо на снегу. Местность все еще была волнистой, но уже явственно слышались не только орудийные, но и ружейные залпы и даже отдельные выстрелы. У Климента постепенно нарастало беспокойство. Он не думал больше о своих разочарованиях. И хотя время от времени вмешивался в разговор друзей, или же вслушивался в смех Ксении, или видел ее большие, печальные глаза, предательски выдававшие ее увлечение, он уже не страдал. Он думал только о
Когда наконец они поднялись на последний взгорок и перед ними раскрылось во всю ширь поле боя, Климент увидел в снежной долине по другую сторону села две длинные цепи войск. Они залегли одна против другой. Русская весьма негустая цепь изогнулась дугой, так что село Верхний Богров оставалось за нею точно по середине. На ее флангах было всего лишь несколько казачьих сотен и один-единственный батальон в резерве. Климент хорошо видел, как двигались туда-сюда кавалеристы. Орудия находились в укрытиях, хотя громыхание их слышалось непрестанно. Турецкая цепь были тройной. Ее усиливали резервные батальоны, позади нее маневрировали плотные войсковые массы, стремясь развернуться и обхватить русские фланги. По бокам и главным образом в центре стояли турецкие батареи. В глубине долины, словно декорации на этой огромной сцене, дымились развалины Нижнего Богрова.
Эти две людские цепи — тонкая и толстая — непрерывно и ожесточенно стреляли друг в друга. Над ними носился лиловый дымок. То и дело пролетали снаряды, разрывались, засыпали цепи дождем картечи, падали среди маневрировавших турецких батальонов, среди занятого русскими села, взрывались, разрушали и зажигали дома.
Как только Климент увидел эту не раз встававшую в его воображении и все же незнакомую, жуткую картину боя, как только грохот и сотрясения слились с криками солдат, которые поднимались, бежали с винтовками наперевес, кололи друг друга штыками, падали, отступали,
Снаряды падали и вдалеке и близко. После каждого взрыва приземистое здание школы сотрясалось.
— Надо убираться отсюда. Это безумие! Нас разнесет вдребезги!..
Кто это кричит! Но разве не безумие все, что происходит здесь?! Климент знал одно: раненых. Ему их несли без конца. Перед его глазами были разорванные мышцы, раздробленные кости, потоки крови. Уже не было наркоза, и он резал просто так. Двое санитаров сжимали раненого до такой степени, что тот едва не задыхался; корчась от безумной боли, он выл, ревел, пока не терял сознание.
— Следующий.
Казалось, у него нет сердца… «А в самом деле, осталось ли у меня сердце? — думал Климент. — Такие страдания, боже мой! Такой ужас!» Ему хотелось бросить все, схватить ружье и... Но надо резать, вспарывать, засовывать в рану пальцы. Отвратительное ремесло, оно больше подходит этому бульдогу Грину.
— Еще трое, еще трое! — кричали санитары, подносившие раненых. — Дайте дорогу! Эй, сестрички. Идите сюда!