Пригоршня песка
Если б Бог не создал темный мед, фиги казались бы людям много слаще, чем кажутся теперь.
Утром, в день казни, мне нужно было забрать из дома кое-какие бумаги и книги. В столице была объявлена всеобщая забастовка, которая парализовала привычную жизнь и подарила всем нам ненужный и печальный выходной. В ожидании всплеска насилия были предприняты такие экстраординарные меры безопасности, что я не боялся ни внезапной волны новостей, ни того, что на мое отсутствие вообще обратят внимание.
— Вы с ума сошли, ехать в деревню именно сегодня, — сказал Ахиллес. Но времени было слишком мало, и другой возможности забрать необходимые мне бумаги я не видел.
Был яркий звонкий день, и вдоль извилистых улиц вовсю цвел миндаль и персики. Завернув за последний угол и притормозив у колокольни аббатства, я увидел, что вся деревня собралась на площади, а под Деревом Безделья сидит знакомая компания лентяев. Народу было, как в воскресенье, никто не вышел нынче на работу. Но как только заглох мотор, я уловил в этой сцене кое-что совершенно необычное. Обросшие густыми бакенбардами пастухи сидели на своих привычных местах, но никто не заказывал кофе; засаленные колоды карт пылились у Дмитрия на полках, и никто к ним не прикасался. Как будто знакомую реальность засняли, поставив густые фильтры и вылущив весь цвет. К мудрой тишине аббатства, всегда готовой отозваться эхом, добавилось еще одно измерение — молчание жителей деревни, глубокое и гулкое. Я пошел через площадь к маленькому кафе, забитому застывшими в мертвом молчании посетителями, и хрусткий звук моих шагов по гравию был странно неприятным. Люди смотрели себе под ноги, смущенно, беспомощно, с неловким чувством неприязни. Я сказал 'доброе утро', и в ответ кто-то поднял голову, кто-то кивнул, но привычного хора ответных пожеланий и леса загорелых рук можно было уже не ждать. Дмитрий стоял за стойкой, вцепившись в фартук, словно в спасательный круг, и поминутно сглатывал. Он так побледнел, что, казалось, вот-вот упадет в обморок. На мое приветствие он ответил, беззвучно шевельнув губами. Перед ним на стойке лежала моя корреспонденция. Я взял письма и почувствовал себя так, словно должен извиниться за непрошеное вторжение в сцену мировой скорби.
На мощеной булыжником улице по пути к дому из-за дверей выглядывали все те же любопытные лица, но вместо грубоватых шуток и традиционных приветствий — 'Здравствуй, сосед, йасу, англичанин' — из-за старомодных дверей с резным витым орнаментом и осыпавшейся лепниной у притолоки меня встречало все то же, словно отравленное дурманом молчание. Люди ныряли в тенистые закутки, в темноту, избегая слов и улыбок, ускользая, как рыбы. Под ореховым деревом у моста, на своем обычном месте, сидел мистер Мёд. Как правило, он вставал мне навстречу и хватал меня неловкими пальцами за лацканы плаща; засим следовало настойчивое приглашение присесть с ним и выпить. Как только он меня увидел, его тело начало двигаться само собой, независимо от его воли, и улыбка собрала в морщинистую темную маску и без того загорелое лицо. Он выбросил руки вперед и, вроде бы, даже попытался встать на не желающие слушаться ноги, а потом как-то вдруг осел и потупился, прижав подбородок к груди. Я, ни слова не сказав, прошел мимо.
Прохладные комнаты на первом этаже были полны эхом молчания, и солнце скупо цедило свет сквозь густую листву растущих у меня в саду горьких лимонов. Я даже не осмелился подняться на балкон, так жалко мне было все это оставлять. Ксену, моя вечно пыхтящая горничная, убиралась на кухне. Она довольно тепло поздоровалась со мной, но тут же спросила:
— Вы слышали новости?
Я кивнул.
— Насчет казни?
Она перевела дыхание и помрачнела.
— Зачем они так поступают?
И я вдруг страшно разозлился.
— Если ты убил человека, тебе прямая дорога на виселицу, — сказал я; она подняла руку, как будто для того, чтобы остановить меня.
— Я не о том. Не о казни. Но они не хотят отдать матери тело, по крайней мере, люди так говорят. А это страшное наказание, сэр. Потому что если ты не увидел любимого человека мертвым, ты уже никогда не встретишься с ним на том свете.
Я ушел в свой маленький кабинет и стал вынимать книги из ящика. За ним нашлась старая корзина с плетеной крышкой, которая изъездила со мной пол-Кипра. Там, в пригоршне песка, вытекающего понемногу сквозь щели между прутьями, покоились любовно собранные дочкой сокровища. Я высыпал содержимое корзины на газету и стал перебирать вещицу за вещицей, удивленно вспоминая те места, откуда каждая из них взялась: римское стеклышко, синее и блестящее, совсем как летнее море на глубине; ручки от саламинской амфоры с вдавленным в мягкую глину клеймом; плитки от мозаичного пола из виллы возле Пафоса; кусочки verdeanticd [104]раковины 'Венерино ушко'; викторианский пенни; кусочки желтой мозаики из какой-то византийской церкви; пурпурная багрянка; сухие морские ежи и меловые белемниты; берцовая кость; раздавленное птичье яйцо; зеленый камушек от сглаза… В общем, своего рода летопись нашего пребывания на Кипре.
— Ксену, выброси все это, — сказал я.
Я еще раз прошествовал по главной улице в той же самой многозначительной тишине, за мной еще раз молча проследили из бесчисленных окошек и щелочек в здешних старых домах; и под огромным деревом вся деревня еще раз в глубоком молчании предалась созерцанию собственных башмаков, окоченелая в неподвижности. Взгляды, избегавшие меня, отлетавшие куда-то вверх и в сторону по прихотливым траекториям, 'как весенние бабочки', я не могу сказать, что в них светилась ненависть. Нет. Но самый мой вид причинял им боль. Вид англичанина воспринимался как непристойность, маравшая чистый медово- золотистый весенний воздух.
Я встретился взглядом кое с кем из моих друзей, среди прочих с Михаэлисом и с Мореходом, сидящими в самой дальней части кофейни, но у меня пропало всякое желание вторгаться в их мир с прощальными пожеланиями счастья.
Машина с ревом рванула с места, расколов тяжелую тишину, которая волнами расходилась от стен аббатства, равно как и от этих безмолвствующих, не желающих ничего понимать людей, которые собрались под старым деревом. Никто не помахал мне рукой, никто не улыбнулся.
Я съехал вниз, под горку, по пустынной улице, мимо цветущих деревьев, и дальше, на край холма. На гумне стоял Франгос и смотрел на море; услыхав шум машины, он обернулся, но руки не поднял. Я прикурил сигарету и совсем уже собрался прибавить скорость, как вдруг увидел краем глаза человеческую фигуру, бегущую сквозь заросли олив: человек кричал и размахивал руками с явным намерением перехватить меня чуть дальше по дороге… Я узнал Андреаса, маленького, смуглого, юркого, и бежал он в свои шестьдесят лет так, словно ему было шестнадцать. Я притормозил.
Он добежал до края последней террасы и очертя голову сиганул вниз, на дорогу, хватая ртом воздух, сияя улыбкой.
— Мистер Дарлинг,[105] — закричал он, сбившись от возбуждения на бывшую когда-то в ходу форму моего имени, от которой он, опасаясь издевок, был вынужден отказаться. — Слава богу, я вас поймал! Я хотел вам сказать, что мальчик-то вернулся! Он передумал вступать в ЭОКА, потому что выиграл стипендию: он вместо этого поедет учиться в Лондон. Вчера правительственное радио передавало имена победителей!
Он шумно восстановил дыхание и дважды перекрестился по-православному.
— Велик Господь, и пути Его воистину неисповедимы. Мальчик теперь уедет в Лондон. Ваша мама присмотрит за ним, пока он будет в Англии, если вы сами куда-нибудь уедете? В конце концов, сосед, он ведь еще совсем ребенок.
Невозможно было спокойно смотреть на это счастливое, доброе, дружеское лицо. Я вышел на дорогу, и мы выкурили по сигарете, пока он горячо рассуждал о Лондоне и том, как ему самому хотелось бы там побывать.