предпринять. И разве можно было винить солдат, которые прекрасно видели, как все здесь было устроено, в том, что они с определенной долей презрения смотрели на нас, питомцев старого политического режима, обитавших в безмятежной вселенной, которая описывалась понятием 'ни шатко ни валко', во вселенной laissez faire[102].
Теперь все совсем не так; бильярдная была битком набита оперативными картами и целыми кипами бумаг от трех вышколенных секретарей, царивших в приемной, дверь из которой вела в большой кабинет, где работал фельдмаршал.
Он принял меня все с той же теплотой, с той же мягкостью и чувством собственного достоинства, так, словно торопиться ему было решительно некуда, словно на него не давила разом сотня проблем, как политических, так и чисто оперативных, которые нужно было решать немедленно и одновременно. Я рассказал ему о своих планах, о том, что собираюсь использовать причитающийся мне четырехмесячный отпуск и съездить ненадолго в Европу, прежде чем принимать решение о том, возвращаться мне или нет.
— Мне кажется, вы просто обязаны сюда вернуться, — сказал он, — разумеется, тогда, когда сами сочтете нужным— после того, как все это закончится.
Я сказал, что единственное, о чем я сожалею, так это о том, что мне не удалось — не было ни времени, ни возможности — как следует повозить его по Кипру.
— Я и сам когда-нибудь вернусь сюда — в отпуск, — улыбнулся он. — Да, кстати, не забывайте следить за тем, как у нас здесь идут дела, и если вам покажется, что мы делаем что-то не так, не сомневайтесь ни минуты, тут же нам об этом телеграфируйте.
Но что еще я мог ему сказать? Те самые меры, которые в данный момент были совершенно необходимы, с точки зрения политических последствий нынешней ситуации представлялись полным безумием. Пытаться учитывать разом и военные и политические факторы было все равно что играть на барабане по нотам, предназначенным для пианиста. На родине всех нас выставили какими-то близорукими клоунами, просто потому, что отныне военные решения принимались на Кипре прежде политических. (К примеру, депортация архиепископа действительно решала ряд тактических задач, однако политически не имела никакого смысла, поскольку он не только был единственным подлинным представителем греческой общины, но, к тому же, его отсутствие немедленно развязало руки экстремистам. Да, конечно, его связи с ЭОКА не вызывали сомнений, и тем не менее, только он хоть как-то противостоял открытой террористической войне и был в состоянии хоть как-то держать ее под контролем). Я не мог отделаться от мысли о том, какую уйму денег мы тратим на решение этой безнадежной проблемы, как сильно страдает от этого наша репутация; а если мир здесь можно поддерживать только с помощью двенадцати тысяч вооруженных бойцов, то стоит ли вообще цепляться за этот остров, даже просто как за военную базу?..
Но, с другой стороны, от судьбы не уйдешь: и если мы должны были прижать киприотов, то единственным человеком, способным сделать это, оставался нынешний губернатор. Более того, при определенной доле везения он мог буквально несколькими своевременными ударами выбить зубы ЭОКА и на деле добиться мирного решения проблемы, за чем его сюда и посылали. И нужны ему были не консультации специалистов и не напряженные раздумья мудрецов от политики, а нечто столь же простое и ясное, как его собственное видение политической целесообразности. Его послали сюда не затем, чтобы он довершил крушение Балканского пакта или повытряс лишние гаечки и болтики из хрупкого скелета НАТО. В его задачу входило усмирить и удержать под контролем взбунтовавшийся остров, а от всех тех второстепенных соображений, которыми мы могли бы поделиться с ним, радости ему не было никакой — только лишняя головная боль. По большому счету, он нуждался только в том, чтобы ему просто-напросто пожелали удачи в этой нудной и утомительной работе, которая не принесет в итоге ни мира, ни военной славы. Вот я и пожелал ему удачи у старой, на деревянных колесах кулеврины, что стоит возле главного входа, под единорогом и львом: Генрих VIII прислал ее когда-то в подарок де Лиль-Адану, Великому Магистру Ордена святого Иоанна, другому похожему на сэра Джона солдату, ставшему опорой шатких судеб крестоносцев в их бесконечной битве с неверными. У солдата собственное мерило добродетелей и заслуг, и все его моральные нормы основаны на повиновении тем, для кого вопросы жизни и смерти не повод для дискуссий, а стимул к действию. Франколин естественно и ненавязчиво вписался в великую галерею тех личностей, из чьих портретов, собственно, и была составлена история и переменчивая судьба этой исконно обособленной территории. Его тонко вылепленная голова отныне нашла свое место на историческом гобелене Кипра — очень английском, если судить по теплым тонам и живой композиции. Он принадлежал к породе забытых ныне капитанов: понимание своей судьбы делало их свободными людьми; они сочетали в себе дар сочинить по случаю великолепную стихотворную строку и тут же, на одном дыхании, отдать приказ поджечь груду хвороста, сложенную у ног святого Иоанна — если это было частью какой-нибудь сложной операции, захватывающие ходы которой требовали на время забыть о жалости.
…Впрочем, эти мысли слишком далеко увели меня от двух молчаливых фигур, склонившихся над каменной столешницей, где пульсировали, будто живые, белые блики от керосиновой лампы. Эти люди думали о том, что там, где они счастливо и тихо жили простой незамысловатой жизнью, пили вино, рвали луговые цветы, женились и хоронили мертвых, теперь висела кровавая мгла.
— Пора ехать, — вполголоса сказал, наконец, Панос. Янис тоже поднялся, отбросив на белые стены гигантскую тень. Они оба тяжело вздохнули и постояли еще, глубоко погрузившись в свои мысли, прежде чем выйти следом за мной наружу. Море сияло в самой сердцевине ночи, как изумруд.
— До свидания, — сказал Янис; в тени сгустившихся над нами туч обычно дружеское и теплое прощание вышло теперь натянутым и поспешным.
— Счастливо оставаться, — ответил я, и мы шагнули в плотную завесу тьмы и еще несколько ярдов несли перед собой свои силуэты, пока и их не поглотила ночь, лежавшая теперь повсюду, рассеченная на части изломанными тенями олив и рожковых деревьев. Мы оставили за спиной каменное безмолвие мыса и вышли к машине, уже успевшей покрыться густой вечерней росой.
Панос молчал, и я проехал четыре мили до его родной деревни тоже не сказав ни слова: так было лучше. В этом молчании не было обиды, одно лишь бездонное чувство печали.
Я высадил его у подножья длинной белой лестницы возле церкви Святого Михаила, не зная, что больше мы не встретимся. Он поблагодарил меня и на секунду положил ладонь мне на руку; потом, горестно качая головой, стал подниматься по лестнице, с полной охапкой цветов из Клепини. Я выпил у Клито стакан вина: он подал мне его со слезами на глазах, но не сказал ни слова; а потом я пошел обратно к берегу, где в перенасыщенной прохладой тьме великолепного весеннего вечера меня ждала машина. Каждый уголок, каждый звук Кирении вызывали мучительно острые чувства, как будто я в первый раз ступил на эту землю. Балконы, зависшие над болтливыми улицами, словно компания застенчивых нерях в исподнем, в тот час были молчаливы, как и вьющиеся по стенам виноградные лозы; рыбаки при свете блуждающих огоньков чинили сети; какой-то мужчина прилаживал обруч на бочку, седой старик извлекал из мандолины рокочущие звуки; сидел турок в винно-красной феске; два мальчика играли в 'классики'; под замковым бастионом спали дети, похожие на скульптурную группу; торговец раздувал угли, на которых были рассыпаны зерна сладкой кукурузы; не спеша шагал маленький мальчик с кадильницей, где курился лавр, — у Клито подвыпившие крестьяне захватывали щепоть табака и крестились ею; в кофейне, полной трелей канарейки, наргиле [103]составлены в козлы, словно ружья в казарме: принесешь свой собственный выточенный из слоновой кости мундштук — и выбирай, какой понравится.
Я прошелся вниз до гавани, где тихая вода была усеяна стылыми бликами света из окон стоящих вдоль берега домов, под каучуково-черным, усыпанным звездами небом. Было очень тихо, но весь остров, от края до края, постепенно покрывался очагами ненависти; и линии связи в конторе губернатора выдавали привычные сообщения. 'Бомба в кинотеатре в Ларнаке… два человека убиты в кофейне… бомба на автомобильной стоянке в Пафосе… в Фамагусте застрелен солдат…'. Бесконечно, ничтожно малые вспышки ненависти, как будто в темном ночном поле зажигают то там, то здесь спичку, и слава богу, их силы не хватит, чтобы разжечь всеобщий пожар, но они всегда тут как тут, словно напоминание о мрачном бремени народной воли. Мои шаги отдавались от парапета тихим, еле слышным эхом. До меня вдруг дошло: я страшно устал за эти два года службы Короне — и ничего не добился. Как хорошо, что я уезжаю.