Ребекка Фрост одна из лучших.
Конечно, я понимаю, что она хотела сказать. Аня Скууг раньше никогда не показывалась среди нас. Ну а мы? Мы знаем, кто из нас чего стоит, знаем, какие у кого амбиции, а главное — талант. Наши усилия долго слышались в нашей игре на ученических вечерах, праздниках и конкурсах. Мы научились быть снисходительными. Мы улыбаемся, желаем друг другу успеха и раздаем комплименты, за которые нам должно воздаться. И вдруг появляется красивая, совершенно неизвестная, худая, как палка, Аня Скууг, тепличное растение с Эльвефарет, и исполняет Шопена с такой силой и на таком уровне, которым, пожалуй, нет равных, независимо от возраста. Ее техника пугает, иначе не скажешь. Она подобна самым дерзким слаломистам, самому Жан-Клоду Килли, трижды лауреату Гренобля. Ничего не боясь, она летит к очередному виражу, не думая о том, что ее там ждет. Вниз, вниз по склону, на дикой скорости, иногда на грани того, что допускает способность удерживать равновесие. Это длится одно мгновение. Раз — и она уже у цели, без единой ошибки, без промедления, на нее обрушиваются громовые аплодисменты и крики «браво!». И конца им не слышно.
Я стою у двери, потеснив пожилого человека в черном костюме. Теперь я открываю дверь. Аула заряжена колоссальной энергией. У кого хватит смелости попробовать сейчас обратить на себя внимание? Но у меня нет выбора.
Я должен играть после Ани Скууг.
Я вежливо распахиваю перед Аней дверь. Она возвращается со сцены совсем не той, какой на нее вышла. Щеки пылают, глаза блестят, от нее пахнет лихорадкой и ноготками. Я, заикаясь, поздравляю ее, и самое обидное то, что она не слышит моих слов. Она слышит только крики «браво!», несущиеся из переполненного зала. И снова выходит на сцену, чтобы принять аплодисменты. Возмутительная дерзость, думаю я, но что ей делать, если публика продолжает неистовствовать. Я вижу ее со спины, она низко кланяется на старомодный манер, наверное, когда-то она занималась в балетной школе. Потом по-детски машет кому-то сидящему в зале, должно быть, Человеку с карманным фонариком и его близким. Но этого мало. Она снова садится за фортепиано!
По залу проносится вздох.
Я обмениваюсь взглядом с Ребеккой. Неужели Аня и в самом деле собирается играть на бис? Это неслыханно, это противоречит регламенту! Мы уже давно усвоили, что и как полагается делать. Нам всем даются равные возможности. Десять минут на обязательную программу и произведение, выбранное по своему вкусу. Обязательную программу мы уже отыграли. В полуфинале. Здесь, в финале, мы должны играть то, что выбрали сами, горстка растерянных подростков, едва ли понимающих, чего мы хотим от жизни, но, несмотря ни на что, мы должны выступить перед публикой, и наши маленькие потные пальцы должны работать как бешеные, чтобы оправдать ожидания наших наставников и родителей. Аня Скууг играет «Свадебный день в Тролльхаугене» Грига, и жюри ей это разрешает, этого требует настроение в зале. Произведение не из самых трудных, отнюдь нет, но в нем много выигрышных мест, потому что они звучат как трудные. Долгое крещендо, она максимально увеличивает темп, прежде чем начинает среднюю часть, лирическую и печальную, причем делает это так, что мы с Ребеккой снова обмениваемся взглядами. Не ослышались ли мы? Неужели она так смела? Неужели она так элегантно прячет чувства, чтобы подчеркнуть контрасты? Нам всем, кто сейчас ее слушает, тоже хотелось бы так играть. Но может ли человек так играть в шестнадцать лет? — думаю я. Не противоречит ли это самой природе? Мы год за годом приходили в этот зал, мы слушали тут Рубинштейна, Рихтера, Гилельса, Ашкенази. Осло — метрополия пианистов, но сегодня очередь Ани Скууг. Кажется, будто обнаружилась какая-то пугающая сторона ее личности, какой-то почти не поддающийся контролю расчет. Она играет Грига так, что у многих текут слезы, а когда музыка стихает, раздаются овации и кажется, что публика вот-вот разнесет все здание. Громкие аплодисменты, крики «браво!», такого удостаиваются только великие из великих. Я, еле держась на ногах, стою у двери и снова думаю, что дополнительный номер не входит в регламент. Этого достаточно, чтобы ее дисквалифицировали. Но кто осмелится теперь придираться к Ане Скууг? Она во второй раз проходит в дверь, которую я распахнул перед ней, усмехается и испытующе смотрит на нас. И спрашивает:
— Кажется, я немного нарушила регламент?
Что я могу ей ответить? Ведь именно я должен теперь выйти на сцену. Она как будто понимает это. Что-то похожее на сочувствие мелькает в ее глазах.
— Ты была бесподобна, — говорю я наконец.
Она пожимает мне руку. Моя рука горячая и потная.
— Уф, ну все, — говорит она. — Не надо так нервничать. Расслабься. Они такие доброжелательные. Ты им понравишься. Слышишь, какое у них настроение? Вгони их в транс, Аксель!
Конферансье уже объявил мой выход. Я смущенно киваю, благодарный за то, что она пожала мне руку, за то, что произнесла мое имя, за то, что она, несмотря на свой оглушительный успех, увидела мой страх и попыталась меня успокоить.
Идя по сцене, я чувствую, как в зале замирает восторг, словно воздушный шар с веселыми пассажирами приземлился после долгой прогулки и больше нет ни огня, ни газа, чтобы поднять его в воздух. Аула превратилась в кусок земли, на траву которой упали несколько сот квадратных метров ткани, действительность тут пришвартована растяжками, и все наконец понимают, что полет окончен.
За фортепиано сидит новый пианист.
Этот пианист — я. Аксель Виндинг.
Вгони их в транс, Аксель!
Я крепко держусь за эти слова. Слова девушки, которую я люблю. Которые она сказала мне почти по неосторожности, но отныне они нас связывают.
Я замечаю сдержанность публики — этого большого зверя. Только что под «Солнцем» Мунка, под его «Историей» и «Альма Матер» произошла сенсация. Публика получила то, чего жаждала. А нет ничего ужаснее, чем усталая и пресыщенная публика. Теперь ей в самую пору разойтись по домам. У нее в кишечнике бродят газы, и она старается по возможности беззвучно их выпустить. Люди уже думают о предстоящем ужине. Кто-то покашливает, не имея в виду ничего плохого. Большая часть публики — родственники, а я связываю это слово с болезнями, несчастьями и смертью. Но ведь Конкурс молодых пианистов и свидетельствует о болезнях, несчастьях и смерти. И о триумфе. Победителя.
Я сижу за роялем, и, мне кажется, слышу звук газов, нашедших в конце концов выход. Какая-то женщина во втором ряду рыгает. Мужчина в четвертом ряду кашляет. Я думаю, что эти гнилые тела собрались здесь, в зале, потому, что кто-то должен победить на этом конкурсе. Едко пахнет уксусом, прокисшим вином. Вгони их в транс, Аксель! Теперь это мой единственный шанс. «Лунный свет» Дебюсси. После бравурного номера Ани это единственный правильный выбор. Я еще не потерял надежду. Аня, конечно, виртуоз, но где же душа? Моя задача — обнаружить душу. Аня выбрала бешеные, жизнеутверждающие каскады. А я должен растрогать публику своего рода замшелой меланхолией, должен успокоить их вздутые кишечники и нервные сердца прекрасным звучанием, сдержанностью, достоинством. Я сижу за фортепиано, и у меня дрожат руки. Под счетом подведена черта. Руки должны быть спокойны. «Лунный свет» — произведение банальное, откровенное в своем настроении, технически нетрудное, но очень прозрачное. Я поставил на эту вещь, потому что знаю, что владею редким мягким туше.
Это я позаимствовал у Рубинштейна. Выступая однажды по телевизору, он сказал, что при исполнении лирических произведений он предпочитает использовать среднюю педаль. Отказывается от открытых струн, и рояль приобретает прозрачное звучание, как было в игре Дину Липатти, умершего молодым. Я начинаю с хрупких терций. Ре-бемоль мажор. Моя любимая тональность, полная внутреннего напряжения, она всегда заставляет слушателей насторожиться. Дебюсси знал, что делает. Я чувствую, как ко мне возвращаются ощущения, правильное настроение, внимание. Несмотря ни на что, я играю, чтобы победить. И должен об этом помнить. Мои друзья этого ждут. Все остальное будет скандалом. Каждый день я занимался намного больше, чем другие шестнадцатилетние, я это знаю. Музыка стала одержимостью, чем-то всепоглощающим, и, хотя я играю, чтобы победить именно сегодня, я чувствую действие музыки, чувствую, как гармония и звук овладевают мною, я играю с тем жаром, который зажгли во мне встречи с Аней Скууг. Смогу ли я произвести на нее впечатление своим Дебюсси? Слушает ли она меня за дверью сцены, как я слушал ее? Что-то не верится. Она пребывает в собственном мире. Непохоже, чтобы хоть что-то из окружающего ее