И вот он, этот день. Воскресенье. Потом я всю жизнь буду ощущать это сосущее чувство в животе после беспокойного сна, который был вовсе и не сном, а какой-то потогонной ванной, в которой я, как в зеркале, видел воплощение своих самых мрачных сценариев. Я неудачник или победитель? Это так просто и так банально. Что мне принесет этот день? О чем я буду думать сегодня вечером, через двенадцать часов, когда все будет уже позади? Неизвестность оборачивается для меня чистой нервотрепкой. Я притворяюсь, что сплю, когда Катрине и отец ради исключения покидают дом вместе в девять часов утра, несмотря на то, что сегодня воскресенье. Для отца это поздно, а для Катрине — рано. Но у Катрине сегодня много дел. Ее ждет Национальная галерея. Спортивный зал «Ньордхаллен», где она занимается гандболом. И Желтая Вилла, где происходит неизвестно что. То, что они вместе поехали в город, только подчеркивает необычность этого дня, отчего я нервничаю еще больше. Накануне вечером они оба были особенно внимательны ко мне. Катрине приготовила какао, отец принес какое-то сухое печенье, которое бог знает где откопал. Я еще раньше умолял их остаться дома, несмотря на то, что отец заранее купил билеты на конкурс. Но они и слушать меня не стали. Похоже, и отец, и Катрине твердо решили присутствовать в зале, когда я буду сдавать экзамен на профессионала. Катрине сказала, что «будет подбадривать меня криками», но в ту минуту я не понял истинного смысла ее слов. Отец, напротив, был настроен сентиментально. Он сказал: «Ты знаешь, как хотела бы мама присутствовать в зале именно завтра. Теперь я буду присутствовать вместо нее, хотя мне этого не хотелось бы…» Он запутался в своих обычных бессмыслицах, которые всегда так раздражали маму. «Яльмар, почему ты всегда говоришь, будто сомневаешься, примерно?» «Не всегда! — возражал ей отец. — Я не сомневался, когда выбрал тебя!» Но теперь ему некому возражать. Он просто запутался в собственных словах. Мы с Катрине вежливо слушали, как его бормотание сменилось молчанием.
Но оба они настроены серьезно. Отец и Катрине собираются присутствовать в зале в качестве моей публики. И твердо намерены узнать, наконец, чем я занимался дома все эти дни.
Часы, тянущиеся до того, как подойдет время ехать в город, особенно невыносимы. Я упражняюсь, играю обязательные этюды, прелюдии и фуги. Потом наигрываю «Аврору» Бетховена, чтобы отвлечься от вечерней программы и немного отдохнуть в тональности до мажор, с виду открытой и оптимистичной, которая, если на то пошло, самая грустная, благодаря Шуберту. Это, конечно, ловкий, но тем не менее бесполезный ход. В знак того, что я уже устал, у меня начинает покалывать спину. Пора пройтись.
Погода теплая. Я иду вдоль реки к Грини. Добровольно наложенное на себя наказание. Смотрю на дамбу, ищу мамин последний взмах руки. Патетично думаю, почему мы всегда ждем, что покойные по- прежнему будут помогать нам в нашей жизни? Как будто им мало того, что нужно разобраться в собственной смерти. Почему мы зовем их? Ведь, несмотря ни на что, стена между жизнью и смертью будет существовать вечно. И чего я хочу от мамы именно в этот день? Неужели не могу положиться на самого себя? Неужели я так и буду звать маму, столкнувшись с любым препятствием? Это я-то, которому всегда все помогали?
Идя там, в сером ноябрьском тумане, я вдруг подумал о трамвае. Все финалисты должны явиться к одному часу. Аня Скууг, безусловно, поедет на том же трамвае, что и я! При этой мысли я нервно прыгаю в сторону. Пожилая чета, идущая следом за мной, испуганно вскрикивает: «Что это с ним?» Я неподвижно стою в канаве. Недвусмысленная картина. Моя жизнь окажется в канаве, может быть, уже сегодня вечером. Ибо что будет, если я не добьюсь победы на конкурсе? На что мне тогда ставить? Я не вижу для себя возможности прожить свою жизнь так, как прожила мама, бравшаяся за любую работу для того, чтобы обеспечить мне минимальный уровень жизни. Я слишком похож на отца, я мечтаю о великом, нет, я не хочу превратить город Хамар в американский Чикаго, но мне хочется что-то совершить, на что-то замахнуться еще до того, как я стану взрослым. Потому что я уже взрослый, думаю я. Мне скоро семнадцать. И меня больше всего занимает, на каком трамвае Аня Скууг поедет в город. Однако подумав об этом, я соображаю, что Аня, возможно, вообще поедет не на трамвае. Разумеется, она поедет на машине. На «Амазоне GT», принадлежащем Человеку с карманным фонариком. Я смотрю на часы. Одиннадцать. Я вдруг понимаю, что у меня осталось совсем мало времени.
Аня кажется недостижимо далекой, она сидит сдвинув колени и просматривает ноты труднейшего шопеновского этюда до минор с его сумасшедшими арпеджио, который она должна через несколько минут исполнить перед жюри.
У нее слишком маленькая рука, думаю я, она еще слишком юна. Несмотря на ее высокий рост, в ней есть что-то хрупкое. Девушки, подобные ей, обычно недостаточно упражняются, их занимают совсем другие вещи.
Аня Скууг уже в Ауле. Она приехала на машине, как я и думал. Никто не осмеливается с ней заговорить. Она будет играть непосредственно передо мной. Так сказать, стоит у меня на пути, но я ее люблю. Уборная занята, о писсуаре не может быть и речи. Через черный ход я выбегаю из здания университета, и меня рвет прямо на живую изгородь, растущую вдоль улицы Кристиана IV. Ребекка проследила за мной. Она болтает, шпионит, но тем не менее обладает раздражающей способностью производить впечатление самой замечательной девушки и получает множество похвал.
Когда я возвращаюсь, она ждет меня в дверях.
— С такими нервами тебе лучше обо всем забыть, — говорит она.
— О чем забыть? — спрашиваю я и сую в рот соленую пастилку, чтобы устранить запах.
— О победе на конкурсе. А о чем же еще? Разве ты не для этого пришел сюда? Все считают, что победишь именно ты. — Она быстро касается рукой моей щеки, утешает.
Ребекка растеряна. Ей не удается поговорить со мной. А она любит успокаивать людей, которым предстоит пройти испытание. Она пробует заговорить с Аней Скууг, но Аня издали останавливает ее рукой, она сосредоточенна и поднимается по тяжелым ступеням на сцену. Звучат аплодисменты. Только что Фердинанд Фьорд закончил исполнять Шумана, он ученик самого Рифлинга. Особый талант. Белый как мел, Фердинанд спускается по ступеням.
— Хуже некуда, — говорит он тем, кто его слышит.
У него смешной вид, костюм ему велик, он шевелит пальцами и говорит, что три раза сбился. Какой кошмар, запутаться и не знать, где ты находишься, — признак дилетантства. Адское правило требует, чтобы мы играли наизусть. Я думаю об Ане. Волей-неволей я услышу ее исполнение, потому что играю сразу после нее. Вообще-то я предпочитаю не слушать, как играют другие, тогда, независимо ни от чего, мне кажется, что я играю лучше. Я стою у двери и обращаю внимание на то, что Аня идет по сцене совершенно невозмутимо. Она даже улыбается мне. Мимолетной, но между тем победоносной улыбкой. У меня внутри все обрывается, словно она меня укусила. Я намерен строго судить ее игру. Похоже, что Фердинанда и Ребекку тоже интересует, на что она способна. Даже несколько воробышков из младших классов в коротких юбочках тоже подходят к двери. С важными личиками они слушают, как играет этот новый призрак. «Она победит!» — шепчет одна из них, состроив гримаску. Аня бесстрашно выбирает темп. Это марафон для обеих рук, октава следует за октавой. Руки параллельно летают по всей клавиатуре. В тяжелых басах где-то в глубине каждой новой волны звуков слышится что-то роковое, как, безусловно, и задумано у Шопена. Я ненавижу это произведение и отказался от него раньше, чем вообще начал играть. С Аней невозможно тягаться, думаю я и лихорадочно глотаю воздух. Она играет лучше, чем я ожидал. Неужели она, сидя у себя дома на Эльвефарет, сумела приобрести эту сумасшедшую технику, проникла в чувства, принадлежащие миру взрослых и опытных людей? Она похожа на птицу, распустившую перья. Стала как будто больше. Выросла там, на сцене, в это мгновение, после дней, недель и месяцев изнурительного труда, поддерживаемая волей Сельмы Люнге. Я слушаю Аню и снова думаю, что она стоит у меня на пути и что я люблю ее. За спиной слышатся шипящий шепот Ребекки:
— Это уже почти бесстыдство!
— Почему бесстыдство? Что ты имеешь в виду? — удивляюсь я.
Она пожимает плечами.
— Такие девушки как попкорн. Не успел и глазом моргнуть, как он уже готов. Тяжелый, долгий путь не для них.
Я не отвечаю. Посредственности в мире много. Но ее ли имела в виду Ребекка? Всех этих трясущихся матерей, отцов и преподавателей музыки, которые подбадривают и поощряют посредственность? Сама-то