Педагогика здесь ни при чём. Что ни проделывай с человеком, который не может писать, он писать не будет. Хоть в чернилах его выкупай, хоть подсаживай его на Пегаса по десять раз на дню, хоть дай ему квартиру из семи комнат на самом верхнем этаже Парнаса и в каждой из комнат поставь по письменному столу. Нельзя научить человека сюжетности или научить находить единственное лучшее из всех слово. Нельзя научить ни самозабвению, ни горению, ни неутолимой жажде поймать неуловимое, ни душевной щедрости, без которых писатель невозможен. Это как любовь. Можно и даже весьма нетрудно научить всему, что потребно для деторождения, но нельзя научить любить.

Для того чтобы любить, нужно родиться с сердцем, полным любви. Писателем не только делаются. Писателем и рождаются. Оба пути сопряжены, и одного из них ещё недостаточно. Не родившись писателем, стать им невозможно. Но можно родиться писателем — и умереть, так и не написав за целую жизнь ни одной строчки. Врождённое надо развивать. Зерно дарования, не взращённое в добрых условиях, может погибнуть, не дав ростка. Врождённое дарование и приложенный к нему жизненный опыт — вот то, из чего рождается писательство.

Грибоедов любил говорить: «Пишу, как живу, и живу, как пишу». Я думаю, это хорошая мера, и верная мера, бытия писателя в жизни и искусстве. Конечно, писателю для писательства необходимо ещё многое и многое. И талант нужен, и широта ума, и щедрость сердца, и огромные знания, и высокий душевный настрой, и бесстрашие, и доброта, и любовь к делу, да мало ли ещё что. Мир неисчерпаемо богат — и всеми его богатствами, всеми сокровищами Вселенной должен владеть писатель, чтобы, отобрав из всего самое ценное, отдать людям. Что выбрать из этой неисчерпной чаши сокровищ, в каждом отдельном случае решается писателем по-особому. Чехов утверждал, что «искусство писать — это искусство вычёркивать плохо написанное».

Александр Блок в прологе к «Возмездию» говорит, обращаясь к поэту:

Измерить всё, что видишь ты, Твой взгляд — да будет твёрд и ясен. Сотри случайные черты — И ты увидишь: мир прекрасен.

Ох как трудно, как невыносимо трудно бывает измерить всё и стереть эти случайные черты! Ведь для того, чтобы стереть именно их и не совершить непоправимой ошибки, надо с совершенной уверенностью определить, что случайно и несущественно, а что, напротив, закономерно и важно во всём многообразном и загромождённом деталями мире, предстающем глазам и уму художника, который должен преобразить, преобразовать и предать всеобщему рассмотрению этот мир в главных и определяющих его чертах. И никто не может в этом помочь художнику. Он сам должен вынести приговор каждой вещи и каждому явлению, сам должен всё измерить и взвесить на никому не зримых весах, сам определить величину и важность, случайность или обязательность черт, составляющих общую, многоцветную картину мира. В этой необходимости каждый раз вынести самостоятельное и безошибочное решение, может быть, и состоит самая трудная из всех трудностей писательского дела.

Ещё Гораций две тысячи лет тому назад, взвешивая на ладони многообразно различные слова, трудно размышлял: «Что отберёшь, что бросишь, обещанный труд создавая».

В более близкие к нам времена очень чётко в своей статье «Николай Гоголь» сказал об этом Мериме: «Отбор главного среди бесчисленных явлений природы для писателя гораздо трудней, чем простое наблюдение и точное воспроизведение». Он же в другой статье «Александр Пушкин» утверждает, что умение найти необходимую деталь характеризует все рассказы Пушкина. В этом Мериме видит одну из важнейших особенностей пушкинского гения.

В наши дни о трудностях отбора один из поэтов сказал: «Девяносто шесть дорог Есть, чтоб песнь сложить ты мог, — И любая правильна, поверь».

Вот это «и любая правильна», пожалуй, больше всего и затрудняет. Лукавый поэт, конечно, утаил от нас то, что все дороги только кажутся правильными, что на самом деле в каждом случае существует только одна правильная дорога, и именно в том-то и заключается трудность, стоящая в каждом таком случае перед художником, что из девяносто шести дорог надо найти одну-единственную.

Впрочем, девяносто шесть — это ещё не предел разнопутий. Художники Римской школы, работающие в области мозаики, употребляют для своих мозаичных картин смальту, имеющую двадцать восемь тысяч оттенков. Извольте в каждом отдельном случае выбрать из двадцати восьми тысяч один наилучший, вернее сказать, тот, который художник считает наилучшим.

А писатели — у тех задача ещё сложнее, чем у мозаистов, ибо словарь содержит в десять, в двадцать, в ста раз большее количество оттенков, чем употребляющаяся для мозаичных работ смальта.

Что тут предпочесть? Какое слово отобрать среди тысяч возможных? И как отобрать? Это «как» всего трудней определить. Пытаясь проанализировать этот сложнейший процесс, Лев Толстой не находит ничего лучшего, ничего более точного, чем сказать: «... делаю какой-то самому мне почти непонятный выбор».

Почти непонятный. Почти. Значит, не полностью непонятный. Отчасти отбор делается вполне сознательно: контролируется и разумом, и знанием, и вкусом. Знания и вкус воспитываются и приумножаются жизненным опытом и опытом в искусстве. Это отбор столь же труден, сколь и важен для художника. Недаром же усмешливый мудрец-страстотерпец литературного труда и тонкий знаток слова Гюстав Флобер сказал: «Художника формирует отбор».

Наука видеть

Я уже имел случай говорить, что работа писателя над любым его произведением начинается задолго до того, как он сел за письменный стол. Если эта необходимая предварительная работа не проделана, то можно сидеть за столом сутки напролёт, годы, целую жизнь и всё же ничего путного так и не сделать.

Многое, очень многое предшествует непосредственному творческому процессу, самому написанию, и прежде всего, конечно, видение. Материалом писателю служит весь зримый ему (и не только зримый) мир. И нужно уметь видеть этот предстоящий нам мир во всей его совокупности и во всём своеобразии. Казалось бы, этому не нужно учиться: каждый нормальный человек умеет пользоваться своими глазами. И всё же, это не совсем так. Умению видеть вещи нужно учиться. Мы часто просто не умеем видеть вещи. Мы слепы разной степенью и разными видами слепоты.

На сетчатке нашего глаза есть так называемое слепое пятно. Это — участок сетчатки, нечувствительный к световым лучам. Когда изображение предмета падает на этот именно участок сетчатки, мы не видим предмета, к которому обращён открытый глаз.

Случается, что в известные минуты весь наш зрительный аппарат является сплошным слепым пятном. Человек смотрит раскрытыми глазами на вещи и не видит их. Такое состояние известно каждому и не однажды описано в литературе.

Вот две строки из романа «Война и мир» Л. Толстого, взятые из шестьдесят шестой главы четвёртой части, описывающей события, которые последовали за получением в семье известия о смерти Пети. «Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что-то. Наташа не видела, не слышала её».

Вспомните маленький комический казус с гоголевским городничим в первом действии «Ревизора». Перепуганный, взволнованный, выведенный из обычного равновесия известием о приезде предполагаемого ревизора, городничий мечется, отдавая торопливые распоряжения и одеваясь на ходу. «О, ох, хо, хо-х! — горестно восклицает он. — Грешен, во многом грешен». (Берёт вместо шляпы футляр.) И дальше: «О, боже мой, боже мой! Едем, Пётр Иванович!» (Вместо шляпы хочет надеть бумажный футляр. )

Ослеплённый страхом, городничий не видит то, что держит перед глазами, и только когда частный пристав напоминает: «Антон Антонович, это коробка, а не шляпа», городничий наконец увидел коробку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату