поп еще раз отхлебнул для храбрости вина и, покосившись на Якима Кучковича, опять уже пьяного и шумного, открыл было рот, когда в боярские верхние сени вошло новое лицо: суздальский сват боярина Петра Замятнича.
Всем, кроме хозяина и попа, пришлось пересаживаться: сват был знатнее, или, как принято было говорить, честнее, всех. Его усадили выше посадника, выше Якима — рядом с совсем уж теперь замлевшим от робости попом.
Сват сразу же сломал стол.
Громкие беседы мигом притихли.
Тучный суздальский боярин сидел напыженный, едва отвечая даже обходительному Петру, нехотя отщипнул только один ломоток от простывшего блинца и еле пригубил серебряную чару с густым греческим вином, в котором так и бился алый живчик. Темная, вздутая, пупырчатая рука то постукивала по столешнице отекшими пальцами, то подбиралась жабой, а умные маленькие глаза недоброжелательно, с холодной дерзостью оглядывали всех сидевших за столом, одного за другим.
Когда Петр, нагнувшись к свату, спросил его вполголоса, кого из ростовской дружинки позвать к верхнему, боярскому столу, а кого к нижнему, где пировали более худые, менее честные гости, сват ответил коротко и вслух, что никого не нужно звать: всех накормил дорогой, в лесу, на дневке. И сам сыт.
— Да нам скорешенько и в путь, — добавил он, не глядя на Петра.
За поминальным, свойственничьим столом, в устах отца только что погребенного покойника такие слова звучали если не прямым оскорблением, то вызовом тестю этого покойника — хозяину пира.
Петр побледнел и, комкая последние застольные обряды, поторопился отпустить гостей.
Как только они отпрощались и обиженный дозелена посадник с взъерошенным от изумления огнищанином скрылись, как и другие, за дверьми, а хмельной Яким потащился их провожать до крыльца, сват, оставшись с глазу на глаз с Петром, ткнул острой бородкой в сторону ушедших и сказал:
— Пошто пускаешь в дом Андрейкину нечисть?
— Какие они Андрейкины? — ответил Петр. — Оба искони княгине прямили и сейчас прямят.
— Пора б не княгининым глазом, а своим глядеть! — отрезал сват, смерив Петра с ног с головы презрительным взглядом. — По мне, оба кривы. Как положим в Суздале весь поряд, посадим сюда других.
Маленький, очень тучный, сват прошелся по сеням, брезгливо поглядывая на неопрятные остатки пира, и из дальнего угла, полуобернувшись к молчавшему Петру, спросил:
— Как допустила сватья (он говорил о Кучковне: ее не было на пиру), чтоб у ней в дому Ивана взяли? И посадник чего смотрел? А говоришь: прямит.
— Никто не знал, где Иван кроется, — мрачно ответил Петр.
— А надо б знать.
Сват прошелся в другой угол сеней и, совсем уж отворотившись от Замятнича, проговорил в стену:
— Ничего не сумели! Шимона не сумели уберечь!
Он произнес эти последние слова тем же сдавленным, злым голосом, каким говорил и остальное, точно поминал не о сыне, которого — все это знали — любил без памяти.
— Ты, видать, устал, — примирительно сказал Петр. — Что торопишься? Заночуй. Наутрие дотолкуем.
— Не с Ивана ль пример брать? Дороги ваши московские ночлеги!
Петр еще не терял надежды умягчить свата. Ему было необходимо задать один важный, решительный вопрос. Он много надеялся на это свидание. Но немыслимо было задавать этот вопрос сейчас, когда на свата нашел отчего-то такой свирепый стих. Чтобы выгадать время и перестроить собеседника на иной, более удобный лад, он решил заговорить о другом.
— А я думал, заночуешь, — сказал он, стараясь придать своему голосу спокойный, дружеский звук. — У меня к тебе просьбица. Тут у нас в некаком селище смерды сшалили (он не решался сознаться в крамоле своей челяди), так не пособит ли твоя дружинка их унять?
Сват остановился, насмешливо посмотрел на Петра и проговорил с неприязненной ухмылкой:
— Не прикажешь ли мне самому, благо есть досуг, наведаться в то селище?
Петр не догадывался, до чего неудачно выбрал предмет, которым рассчитывал отвлечь и развлечь свата. Он не знал истинной причины, отчего сват так беснуется.
Помимо страха, какой внушала свату предстоявшая лесная, разбойная дорога до Суздаля, было еще и другое. Перед самым въездом в Москву купцов сын сообщил ему на дневке такую весть, которая сокрушила свата не менее, а то, пожалуй, и более, чем бесславная гибель единственного сына.
Молодой ростовец долго не осмеливался передать эту весть, но словоохотливый язык чесался, и на дневке, уже под Кунцевом, разотважившись от горячей подорожной чарочки, он выболтал, что сватовым суздальским прадедовским вотчинам, которые Андрей отписал на себя и которые теперь, после Андреева конца, должны были вернуться под власть прежнего хозяина, — что этим богатейшим вотчинам нанесен страшный, не скоро поправимый урон: сватовой челядью где выжжены, где вытоптаны все нивы всплошь; все обильное усадебное строение спалено дотла; от сотен скирдищ следа не осталось; угнан невесть куда весь скот и все конские табуны; охотничьих ястребов и очень дорогих соколов, привезенных с Печоры-реки, съедомых лебедей и журавлей пустили лететь куда захотят, а сама челядь вся разбежалась по городам да по лесам. Сват был разорен.
Подойдя к дворовому отворенному, уже темному окошку, сват высунул в него бородку и сказал как бы про себя:
— Кони, кажись, накормлены. Как отдохнут да попьют, так и в путь… Так и в путь, — повторил он, по своей привычке, отходя от окна. — Где Груня? — спросил он Петра. — Кликни-ка ее.
Петру показалось, что сват наконец смягчился. Он заговорил не без поспешности:
— О конях не тебе заботиться, а мне. Конюшему сказано: будут сыты. И с собой дадим. А Груня, надоть, прилегла. Ужо кликну ее, как поговорим…
Он замялся. Важный вопрос, сверливший душу, нельзя было больше откладывать.
— Ты мне присоветуй, — вымолвил он, негодуя на невольную искательность своего голоса (так ли — еще вчера — думал он говорить со сватом!), — присоветуй, как мне-то быть? Ехать ли в Суздаль ныне же либо еще переждать? — Он опять замялся. — И княгиню куда везти?
— Кто о чем, а ты все о княгине!
В презрительной усмешке свата просвечивала та же брезгливость, с какой он оглядывал чужие объедки.
— Присоветовать! — пыхнул он, задирая бородку. — Свой ум есть. У кого зудит, тот и чешись. Куда знаешь (он произнес: 'куда знашь'), туда с княгиней и беги. Что потерял в Суздале?
Он прошелся по сеням, обходя неприбранные столы.
— А нам с Груней, — прибавил он, опять будто про себя, — в Суздале давно бы пора быть.
— С Груней? — пробормотал Петр, думая не так о Груне, как о той черной завесе, которая вдруг перед ним повисла и застлала все его будущее.
Приговор свата, первейшего из первых бояр, — это был приговор всей ростово-суздальской старобоярской дружины, которой он, Петр, убив Андрея и убежав из Боголюбова, сам отдал в руки всю власть. И теперь новые владельцы этой им, Петром, похищенной, но тут же и упущенной власти выбрасывают его из своего изысканного круга, как наемного палача, который более не надобен. Путь в Суздаль, путь к упущенной власти был Петру заказан.
— С Груней, да, с ней, — повторил сват. — Что спрашиваешь? Иль тебе наш боярский уряд неведом (он нажал на слово 'наш')? В мой дом отдана, в моем дому ей и быть. А от твоего коровая (суздальское оканье свата становилось от раздражения заметнее) та краюха отрезана.
— Дал бы ей у матери поотдохнуть, — мертвым голосом выговорил Петр.
— И у меня не устанет, — ответил сват. — Чай, обихожу ее почище, чем ты — Шимона.
— Захочет ли?
— А не захочет, так скажи дочке так: чтоб батюшка-свекор не наложил на тебя своей грозы, ходи у него в послушании. Небось захочет. Вели-ка девкам складывать ее вдовье добришко…
Два часа спустя, уже ночью, Петр Замятнич стоял у себя на дворе перед высокой повозкой, где сидел