словоохотлив. В долгой беседе со старым боярином он сумел соблюсти всю приличную его возрасту вежливость. Однако говорил он с Петром так, как может говорить прямой и влиятельный участник передаваемых событий с человеком хоть и очень почтенным, но посторонним, чуждым этим событиям. А Петр никак не хотел считать себя посторонним.
Не выдав ничем своего недовольства, Замятнич с присущим ему искусством обласкал гостя, отменно напотчевав проголодавшегося с дороги паренька, и удобно уложил его спать на своей, боярской, половине, а его дружинников, тоже накормленных вдосталь, развел на ночлег по своим дворовым службам.
Расточая на них и на их молодого начальника все знаки самого щедрого хлебосольства, боярин на их благодарственные слова отвечал с достоинством, что исполняет лишь свойственничий долг, заботясь о тех, кто оказывает важную услугу его свату.
Оставалось только распорядиться, чтоб порадели об их конях. Выйдя для этого на двор, Петр Замятнич узнал от конюшего, что из числа ушедших в Кудрино челядников никто все еще не воротился с повинной.
Боярин, часто примаргивая одним глазом, посмотрел вверх.
Млечный путь мерцал широким неровным поясом поперек всего глубокого свода теплой летней ночи.
Петр почувствовал в ногах сыроватый холод и поглядел вниз: дворовая трава была вся в густой росе. Быть зною и завтра.
В оконницах верхних сеней боярского дома брезжил слабый свечной свет. Временами он темнел от проходивших туда и сюда людских теней.
Говорить с боярыней было уж поздно.
Петр причмокнул языком, точно подсасывая ноющий зуб, и пошел в дом.
Предстояло еще одно дело: на самую полночь был сказан вынос покойника к Предтече.
IX
Следующий день выдался и впрямь опять изнурительно знойный. Жара дала о себе знать с самого утра.
Княгине Ульяне казалось, что духоту еще усиливает запах горячего теста, проникавший временами в узкую щель чуть приотворенного окошка, за которым княгиня стояла уже давно. Она знала, что тестом пышет из примыкавшей к княжому двору боярской поварни. Там пекли поминальные блинцы.
Ее чуть-чуть беспокоил оконный сквознячок, от которого, хоть он был почти горяч, легко было все же, как она думала, и простынуть.
Ей прискучило глядеть на паперть Предтеченской деревянной церковки, которая приходилась прямо против княгинина окна. Ей надоело видеть перед собой внизу, на дворе, чернявый затылок Заплевы, золотные, лоснящиеся одежды своих отроков и розовые шапки булгар, которые теснились в княжих воротах, тоже глазея на московский (все еще единственный) храм.
Но княгиня тем не менее не отходила от оконной щели и не отрывала глаз от открытой церковной двери, откуда слышалось — то явственней, то глуше — погребальное пение.
На паперти и перед папертью, на самом солнцепеке, в два длинных ряда стояли и сидели, ссорясь из-за мест, нищие и убогие. Княгине чудилось, что все они диковинно похожи один на другого и все — и обгорелыми лицами, и тусклыми от пыли волосами, и лохмотьями — одномастны: одной тени с накаленной землей, на которой они толклись. Это зрелище томило княгиню, как лихорадный сон.
Широкая дорога, образованная двумя рядами нищих, замыкалась стоявшими посреди церковного двора пустыми санями без лошадей и без оглобель. Они были выкрашены в ярко-красный цвет. Свежая, еще не всюду высохшая краска блестела местами на солнце.
Княгиня знала назначение этих саней и старалась не глядеть на них.
Но особенно раздражал ее пономарь. Стоя праздно на своей звоннице, под колоколами, как раз вровень с окном княгинина высокого терема, он не спускал с него глаз, рассчитывая, видно, выглядеть ее, Ульяну. И не стеснялся даже, невежа, облокотясь о перильца своего звонарского яруса, приставлять ручищу к бровям, загораживаясь от мешавшего ему солнца.
'Вовсе онаглели, псы бессовестные!' подумала княгиня.
Но вот на звоннице около пономаря вынырнула из-за перилец беловолосая голова мальчика. Он что- то сказал; пономарь переспросил, и мальчик опять что-то сказал.
Тогда пономарь, проворно перегнувшись через перильца, наскоро оглядев еще пустую паперть да оживившихся нищих, обернулся к колоколам и принялся торопливо перебирать веревки.
Из церковных дверей выбежала немая дурочка и, показывая всеми пальцами на солнце, стала весело смеяться и что-то мычать нищим. Те согнали ее с дороги.
Княгиня вздрогнула всем телом, когда в воздухе закачался и замер первый, низкий удар зазвонного колокола.
За ним понесся мелкими волнами второй удар, не в меру высокий, подзвонистый, словно весь из однозвучных Чайкиных стонов.
Когда и он затих, вдруг пошел по воздуху, будто большой темный парус, набравший ветра, еще один удар, несравненно более полный, чем первые, — совсем иного, глубокого и мягкого звука. Это вступил лучший московский колокол, дар основателя Москвы — старого князя Юрия Долгорукого, высланный им из Киева водой, вверх по Днепру, в лето его таинственной кончины. Из-за тогдашних беспокойств колокол прибыл в Москву уже после его смерти, по зимнему пути, и был торжественно поднят в присутствии князя Андрея Юрьича, при большом стечении всех московлян и всех окрестных слобожан и селян.
Потом удары пошли немного чаще, однако не в голос, а все в тот же разнолад: то высокие, то низкие, то средние. И все удары колебались все той же плачевной, далеко убегающей зыбью. И, выделяясь из всех других звонов, будто посылая куда-то в воздушную, бесконечную даль парус за парусом, один другого темней, словно позывая куда-то — не без укора — редкими рывками глубоких рыданий, все плыл да плыл могучий, мужественный серебряный звон киевского заветного колокола.
Княгиня Ульяна слыхивала не раз, как перезванивают по покойникам. Но сейчас от этого скорбного разлада и распада колокольных голосов, бередившего слух надрывистым, смертным, зловеще улегченным несогласием, которое будто разбивало в ней что-то на мелкие, по-разному звонкие дребезги, ее кинуло в знобкую дрожь. Под грудь подкатила тошнота, а в голове сделалось пусто, как перед беспамятством.
Но она пересилила себя и, отерев с безбрового лба холодный пот, осталась стоять у окна. Наступало мгновение, которого она так долго и так мучительно ждала.
Нищие и убогие закрестились, отшугивая от церковной двери бойкого Пономарева щенка.
В княжих воротах парчовые отроки поснимали шапки и затолкали булгар, чтобы и те скинули свои колпаки.
В темных дверях храма замерцало золотом наклоненное чело большого запрестольного креста.
Его вынес на солнечную паперть высокий, сухой старик с ямами на щеках, с узкой бородой, доходившей почти до пояса. Княгиня не знала, что это воротник.
За ним кто-то другой — судя по неверной поступи, еще более древний старец (это был Неждан) — вынес на голове гробовую крышку. Она прикрывала его лицо.
Вышли поп с дьяконом в черных ризах и, сойдя с паперти, остановились лицом к храму. В дверях забелел полукруглый торец долбленого открытого гроба, похожего на челнок. Княгиня увидала обтянутые погребальной пеленой, разведенные врозь подошвы мертвеца.
Дубовую домовину с покойником несли на полотенцах высшие власти боярской вотчины: впереди — Маштак с запекшейся бороздой на бледной щеке и конюший, позади — оружейничий и староста.
На паперть вышла Груня — маленькая, впалогрудая, с красными пятнами вокруг бесцветных глаз.
Княгинино сердце заколотилось у самого горла: статная тонкобровая Гаша (она была на диво хороша в лазоревом убрусе, который мягко обвивал ее белое, строгое лицо), ведя за руку кудрявого сынка (у него был завязан глаз), другой рукой поддерживала локоть матери.