закатном солнце шариками яблок и на погрузившееся в тень прясло городской стены. Ее рубили когда-то под его усердным призором. Ему вспомнилось, как он в те годы был еще силен и бодр.
Потом, тряхнув седыми кудрями, мерно зашагал в сторону сеней. Он решил — после долгих колебаний — подняться наверх, к жене, чтобы с ней вдвоем обсудить кудринское дело.
В сенях монашка уж не читала. Груня и Гаша, готовясь к выносу покойника, складывали только что снятый с гроба парчовый покров.
Боярин, стараясь отвести глаза от запрокинутой головы мертвеца, глядевшей на него черными ноздрями, спросил Груню, где мать.
От этого короткого вопроса Грунино лицо залилось румянцем. Когда она подняла глаза, еще за миг перед тем бесцветные и хмурые, на стоявшего перед ней отца — на отца, который за всю ее жизнь не только ни разу не провел рукой по ее волосам, но даже никогда не улыбнулся ни ей, ни Гаше, на отца, который был, может статься, одним из убийц ее еще не погребенного, тут же лежавшего мужа, — ее взгляд весь так и засиял радостным удивлением, робкой надеждой и застенчивой нежностью.
Она не могла выговорить ни слова.
Петр супился, чувствуя, что его щеки, уши, а хуже всего — и глаза начинают согреваться от почему- то ударившей в лицо крови.
Груня так и не успела ему ответить: вошел оружничий Петра Замятнича.
Боярин обернулся и, увидав оружничего, торопливо пошел ему навстречу, будто даже обрадовавшись, что не дождался Груниного ответа.
VIII
Случилось новое событие.
Оружничий явился к Петру Замятничу с известием, что к Москве мимоходом, по пути к Можайску, подошла ростовская купецкая дружинка и просится в город на ночлег.
Оказалось, что дружинку собрали из своих людей, снарядили из своего запаса и отправили на своих конях сыновья того самого ростовского купца, который был казнен заодно с Иваном Кучковичем. Дружинники под началом одного из купцовых сыновей готовились двинуться завтра на рассвете по Можайской дороге, чтоб встретить и — ввиду охватившего волость неспокойства — проводить до Суздаля Петрова свата, Груниного свекра, который дал знать через гонца, что выехал из Смоленска.
Ростовские и суздальские бояре, среди которых сват занимал одно из первейших мест, а с боярами вместе и тамошние знатные гости ждали его с великим нетерпением, не решаясь без его всегда умного и властного совета привести к концу самое для них главное, очень волновавшее их дело. Речь шла о том, какой быть княжеской власти, где ей быть и кому ее отдать.
Из разговоров с прибывшими Петр узнал, что после его отъезда из Боголюбова владимирцами и людьми, вышедшими из сел, было наделано, по выражению купцова сына, много зла. Теперь посадский народ сколько-то поуспокоился и почал не грабить.
На вопрос Петра, цел ли его владимирский двор, ростовский рассказчик, купцов сын, почтительно улыбнувшись, отозвался неведением.
Однако, продолжал он, владимирские каменщики (иначе он не называл бывших Андреевых милостников) еще не мирятся со своей новой участью и еще надеются сохранить у себя в пригородке княжой стол. Но этому решительно противится все залесское боярство в полном согласии с ростовцами и суздальцами (так купцов сын именовал «лучших» людей своего, торгового звания).
По их единогласному решению, княжим столам, которых может быть и не один, а два, пристойно быть в исконных, старших городах — в Ростове и в Суздале.
Два стола лучше одного, потому что при двух князьях, которые всегда будут слабее, чем один, боярству и купцам будет повольнее.
Из-за этих споров задерживается и выбор князя.
Единственного оставшегося в живых Андреева сына (начальник купецкой дружинки звал его презрительно Юрашкой), которого новгородцы, слыхать, от себя уже выгнали, не хочет ни та, ни другая сторона: он ленив, разгулен и непостоянен.
Владимирцы, каменщики, гнут в сторону Андреевых братьев — Михаила и Всеволода.
Боярство же (купцов сын упорно называл его по-старому — дружиной), а с ним ростовцы и суздальцы ищут других князей и советуются об этом с рязанским князем Глебом, с тем самым, к которому направлялся перехваченный по пути Прокопием ростовский знатный гость, потом казненный Андреем, отец рассказчика. С Глебом нельзя дружине не считаться, зная его быструю и хищную соседскую руку: рязанские послы — сейчас первые люди и в Ростове и в Суздале.
Купцов сын оглянулся с вороватой улыбкой (не слышит ли, мол, кто?) и добавил полушепотом, повторяя, видимо, чьи-то чужие, слышанные от старших, насмешливые слова, опасные сейчас, при возросшем влиянии рязанского князя:
— Удальцы и резвецы, узорочье и воспитание рязанское!
Слова были выхвачены из старинной рязанской песни, совсем не веселой, но ростовцы выговаривали их насмешливо.
Вернее всего, что достанутся залесские княжие столы Глебовым шурьям, Андреевым племянникам — Мстиславу да Ярополку.
Эти двое о своих доблестях ничем еще не заявили и были настолько неизвестны, что их плохо различали по именам и за глаза чаще величали по отцу — Ростиславичами. Но, воспитавшись в приднепровском Поросье, в кругу тамошнего ненавистного Андрею княжья, которое натерпелось от него всяких унижений, эти два князеныша всей душой были привержены, как видно, к той дедовщине и прадедовщине, которую так хотелось бы возродить дружине и передним мужам Ростова и Суздаля.
Петр Замятнич, внимательно слушая собеседника, приметил, что тот часто щеголяет словом «вече», произнося с подчеркнутой выразительностью это ветхое слово, вышедшее из залесского обихода еще при Долгоруком, а при Андрее считавшееся даже почти поносным. В рассказе же приезжего молодого ростовца то и дело мелькали такие выражения: 'Стали на вече', 'Звонили вече', 'Сели на вече у Богородицы'.
Богородицей назывался построенный Андреем огромный каменный златоверхий собор — гордость владимирцев.
Все рассказы купцова сына (Петр, дружа с его отцом, знал его с детства) были скорее по душе Замятничу.
Андреевы новизны, которым сам Замятнич был обязан своим возвышением, стали противны Петру, с тех пор как он обогател.
У Андрея было раз навсегда усвоенное обыкновение: таких, полезно ему отслуживших, но с годами отяжелевших помощников отстранять исподволь от своего кормила, заменяя новыми, молодыми избранниками, выхваченными непременно из общественных низов, а не из верхов. А за старыми, обрюзглыми с сытоеду слугами сохранялся только дворцовый почет.
Исключение было сделано лишь для самого близкого княжого друга — Прокопия; что же до Петра, то ни он, ни братья Кучковичи — при всей их силе — не избегли общей обидной участи: высокие чины за ними остались, но их услугами князь больше не пользовался. Власть ушла из их рук.
В этом сказалась лишний раз едва ли не главная новизна Андреева правления, придавшая ему такую небывалую мощь, но в конечном счете стоившая жизни северному самовластцу.
Теперь, утешал себя Петр, судя по всему, дело пойдет иначе. За кем старая заслуга, того будет и власть — таков был приятный Петру боевой клич ростовской и суздальской знати, спешившей покончить с тем, что было с таким успехом начато Долгоруким и что с такой горячностью продолжил его преемник — Андрей.
Но при всем том от только что услышанных рассказов на сердце у Петра остался и какой-то дурной, горьковатый осадок: ему не понравилось, к а к все это было ему рассказано.
Купцов сын, еще очень молодой, с девичьими темными родинками на пушистых щеках, одетый во все дорогое и добротное, но с немного преувеличенной, ребяческой воинственностью, был и по-ребячьи