ненависти лицами, озверело продирается, как тур сквозь лесную чащобу, лохматый парень с трехрогими деревянными вилами. Это был хорошо ему известный очень смирный боярский холоп — тот самый, у кого Неждан справлялся поутру, куда они идут с Маштаком.
Маштак только было потянул повод, чтобы заворотить коня, как деревянные рога замелькали у него перед самыми глазами. Он не остался бы жив или, уж во всяком случае, окривел бы, если б вовремя не отшвырнулся назад так резко, что потерял шапку. Острие деревянного рога только царапнуло его по щеке.
Горячий жеребчик, испугавшись вил, стал подыматься на дыбы, захрипел, рванулся вбок и вынес Маштака из толпы подавших голос московлян…
VI
Петр Замятнич, не отнимая ладони от уха, выспрашивал Маштака о случившемся со всею строгостью, на все лады.
Отпустив его, он долго просидел один задумавшись. И все морщил лоб, примаргивая глазом, дергал ртом и причмокивал. Как ни обдумывал и ни передумывал, все выходило худо.
Дело было, конечно, не в Маштаковой царапине, не в недоданной шерсти и не в пресненской пашне: мало ль своего? От такого недобора не отощаешь.
Дело было и не в сиротинском ослушестве. На Москве таких ослушеств, правда, еще не бывало, но орачам не мериться же силою с боярином: не бывало еще того, чтобы боярская сила не перетянула.
И не в том было дело, что боярыня поноровила смердам, дала им потачку — простила мнимый долг. Замятнич успел и об этом все выведать и от того же Маштака, и от Гаши, и от огнищанина, однако посмотрел на женин поступок не так, как они.
Хоть жене он никогда о том не говорил, но за долгие годы ее московского управительства он привык ценить ее тихий хозяйский обычай. Он знал, что рука у нее при всей мягкости не ленива, не опрометчива и не растратчива. Знал он и то, что московская округа ведома ей лучше, чем ему, и чтит ее больше, чем его. Заглядывая все реже в свою московскую вотчину, довольный ее ровным доходом, он почти никогда не вмешивался в заведенные женой распорядки.
Он и сейчас сожалел, что сгоряча, послушавшись Маштака и огнищанина, отменил ее решение. Ему не верилось, что оно было плодом болезненного помрачения ума, как опасалась Гаша, либо женской слабости, как говорили огнищанин и ключник, или что было принято со зла, как убеждал его посадник. Боярин Петр склонялся к предположению, что у его жены мог быть в этом деле какой-то свой, дальновидный хозяйский расчет. Он, как и кудринцы, не допускал мысли, чтобы она начисто отказалась от того, что могла с них взять и что, как он считал, д о л ж н а была взять — рано ли, поздно ли, тем ли, другим ли. Он ее не осуждал.
Худо было другое.
Худо было то, что к смердам потянулась своя челядь — сдакнулась с ними, как выражался про себя Петр Замятнич, — что она-то первая, если верить Маштаку, и распалила мятеж.
А не верить Маштаку было нельзя: давно миновал обеденный час, а никто из вскрамолившихся челядников еще не воротился из Кудрина.
Что они там делают? Как с ними быть? Чьими руками их ломать? Надежны ли те, что остались в усадьбе?
А ведь без их рук свои-то руки окажутся голы. Боярин оглядел искоса свои длинные, чисто вымытые пальцы с выпуклыми ногтями и перстень с высоким камнем, в котором алый живчик бился где-то внутри, как в густом вине.
Но хуже и страшнее всего было то, что кудринский мятеж — боярин не сомневался в этом — был не случаен.
С той самой роковой ночи, когда за всходным белокаменным столпом знаменитых боголюбовских палат дорогая турская сабля Петра Замятнича сделала свое дело, — с этой самой ночи для всех неожиданно вдруг вздулись пламенем какие-то невидимо тлевшие искры и по всей обширной Владимиро-Суздальской обескняжевшей волости побежали красные огоньки.
Петру это напоминало то, что доводилось ему не раз видеть на Днепре — в Поросье: так бывало, когда там загоралась уже сожженная солнцем и промахнувшая на ветру степь. Он не лгал княгине, когда говорил о пограблении посадничьих и тиунских дворов да о том, что смерды вышли из сел на дороги. Но бояр разбивали не только по дорогам, а и по домам. Об этом Петр умолчал, потому что это была самая страшная сторона дела, это тревожило его всего более.
И вот настигли беглеца ползучие озорные огоньки. Перекидываясь с посада на посад, со слободы на слободу, с села на село, зажигая угнетенные людские сердца, иссушенные тощетой и боярскими неправдами, долизнули огневые языки и до здешних глухих, окраинных лесов.
Тишины не стало и на Москве.
VII
Теперь о кудринском мятеже знал уже весь город.
К боярину Петру прибежал встрепанный огнищанин, а за ним приковылял и посадник. Яким Кучкович продрал кое-как глаза и, пузырясь с похмелья квасом, подсел к мужскому собору.
Все сходились на том, что опасность велика, что перед ее лицом нельзя сидеть сложа руки, но никто не знал, с чего начинать.
Самым озабоченным казался огнищанин. Однако, будучи по званию своему самым из всех низшим и все еще не сообразив к тому же, кто у кого в какой версте, он только беспокойно заглядывал всем в лицо да облизывал оперхнувшие губы.
Яким ('опухлый, аки болван', как подумал посадник) спросонок пялил мутные глаза на солнечное окошко и всем поочередно жаловался, что у него от недочоху нос залегает.
Посадник, не зная, чем разрешилось затеянное по его доносу дело о похищенном княжеском венце, избегал выговариваться. А гляделки его шарили по углам, будто надеясь рассмотреть, где упрятаны боголюбовские сокровища, которыми его так бессовестно обделили.
Напоследок Петр, громко вздохнув, встал из-за стола и сказал, что принятие острастных мер придется, видно, поотложить на сутки или на двое и ради завтрашних похорон да поминок, и для того, чтобы приглядеться, как поведут себя дальше ослушники. Еще, может, — как знать? — придут, как тот раз, с повинной.
Посадник, прощаясь, многозначительно поглядел Петру в глаза и сказал ни с того ни с сего:
— Хмеля сильнее сон, — он пренебрежительно покосился на задремавшего Якима, — а сна сильнее злая жена.
Замятнич хоть и не понял, о ком говорит хромой — о его ли, Петровой, жене или о своей, — однако из учтивости отозвался все же на эти туманные слова так же туманно, отвечая, правда, не столько посаднику, сколько своим собственным затаенным мыслям:
— Иной женский совет двух мужских стоит.
— Дай жене волю, — еще внушительнее возразил посадник, — и она тебя нетерпеливыми зубами, аки львовыми усты, ухапает.
Он уже готовил мысленно речь, какую скажет завтра княгине для окончательного очернения обидевшей его боярской семьи. В этой речи должны были упоминаться не раз львовые уста. Зная нелюбовь княгини к Кучковне и веря еще в княгинину силу, он намеревался выставить боярыню, простившую кудринцам долг, первой и главной виновницей сиротинской и холопьей крамолы.
Петр, выслушав его, только плечом повел да бесстрастно вскинул брови.
Проводив гостей, он опять тяжело задумался, глядя в окошко на вечеревший сад с яркими на