воза! Еще князь-то и остыть не успел, еще на руках-то у них его кровушка не пообсохла, а они теми руками все самое любимое княжое именье из его сеней повыбрали. И до рассвета услали в Замятничеву владимирскую вотчину. А как народ-то зашумел, так они, на своих рядовичей не надеясь, всё сюда и повезли.

Проскурня, прикрыв морщинистой рукой впалый рот, качала головой.

— А боголюбовцам-то, — продолжала попадья, — когда в княжие покои после того вошли, достались одни оборыши. Так с досады в княжой медуше все бочки с вином поразбивали. Иные до тех пор упились, что там же в вине и утопли. Чем попало черпали, в чем попало уносили. А кому вливать было не во что, те с себя зипуны поскидали да в вино их макали, а дома обжимали.

Проскурня опять покачала головой.

— А лошади, знаешь ли, чьи в те возы запряжены? Прокопьевы!

На городской площади, в тени высокого княжого тына, булгары, княгинины холопы, усевшись на земле в кружок, играли в зернь.[49]

Когда бортник Неждан вдвоем с сыном проносил мимо них свежий дубовый гроб, который они выдолбили для Шимона, один только зерновщик, бросавший кости и все время напевавший сквозь зубы, окинул старика беглым, равнодушным взглядом. Другие, поглощенные игрой, толкались, перебранивались, шумели.

Боярский тын близ ворот был разобран на целую сажень для выноса покойника. По древнему, еще языческому поверью, нельзя было выносить его из дому обычным ходом, через ворота: надо было обмануть мертвеца; он должен был навсегда забыть этот ход, чтобы призрак его не возвращался тем же путем назад.

Но живым не подобало пользоваться покойницким пролетом, пробиться же на боярский двор иначе Неждану удалось не сразу. Гроб пришлось поставить наземь и пережидать, пока вывалит из ворот толпа вооруженной челяди. Впереди на сытом жеребчике гарцевал Маштак в новой куньей шапке.

— Куда шагаете? — спросил Неждан лохматого парня, который с трехрогими вилами на плече брел позади всех.

— В Кудрино, — отвечал парень: — недоданную шерсть вышибать.

У посадника за столом сидел развалясь Яким Кучкович. Посадник подливал ему вина.

— Полно лить, — отказывался Яким: — допотчевал и так до улегу.

— Пей! — уговаривал посадник. — Я для тебя ничего не жалею. А ты пожалел!

— Что пожалел-то? — сонно отозвался Кучкович.

— Мне два воза, а к себе на двор сколько заворотил?

— На что тебе больше?

— Как — на что? Вечор с хозяйкой как посочли приход да посочли расход — концы с концами и не сходятся.

— Какой у тебя расход? Одним зубом много ль нажуешь?

— Не в жвачке дело: свое званье должен блюсти. В отрепках ходить — перед посадом срамиться.

— Перед посадом! — гагакнул Яким, колыхнув животом. — Таков у тебя посад, что бабы через улицу из окна в окно на ухвате горшки передают!

— Таков у меня посад, — взвизгнул посадник, скаля желтый зуб, — что не будь моего посада, куда бы ты из Боголюбова побежал? Где бы свои возы поупрятал?

Яким побагровел. Пьяная улыбка сошла с его грубо одеревеневших губ.

— А не будь меня да Петра, — раздельно выговорил он, глядя посаднику в глаза, — куда бы князь твою дурью голову упрятал?..

Когда младшая поповна вкралась в избенку старика-воротника, там оказалось полно народу.

Собралась вся семья. Пришла с Ольховца многодетная старикова дочка, привела мужа и троих ребят, а четвертого, грудного, принесла на руках. Все запечье занял собой исполин-большак. Рядом с ним особенно бледна казалась его малорослая, тщедушная жена. К ней жался подросток-сын, еще по-детски румяный, но уж хваченный кузнецкой сажей.

В красном углу, под закопченными образами, сидел приезжий гость — конюх казненного стольника Ивана Кучковича, тот самый, которого еще так недавно здесь, на Москве, пытал покойный Прокопий, которого после пытки увез связанным во Владимир и который потом, после убийства князя, приезжал к Груне из Боголюбова с поручением от Петра Замятнича.

До прихода поповны конюх успел рассказать, как во время боголюбовского мятежа боярские и купецкие слуги, подстрекаемые хозяевами, пожгли слободку княжих делателей, к которым давно питали зависть, и как воротников меньшак, хитрокознец, еще больной, обороняя свое добро, вынесенное из горящего дома, был зарезан насмерть засапожным ножом.

Женщины уже несколько раз начинали приплакивать голосом, причем особенно звучно и причетливо кликала бледная большакова жена, но мужчины каждый раз унимали их, продолжая расспрашивать конюха.

Резкий луч утреннего солнца, прорвавшись в маленькое волоковое оконце,[50] бил конюху в затылок. Поповне, когда она вошла в избу, прежде всего бросилось в глаза его оттопыренное ухо, которое, просвечивая на солнце, рдело, как раскаленный уголь.

Конюх говорил в это время о том, что хитрокознец и сам остался бы, может быть, цел, и дом, вероятно, уберег бы, если бы бояре не задержали его в княжих палатах, заставив расковывать московского посадника, которого князь держал в порубе на цепи.

— Ладно бы, доброго человека расковал, — вздохнула Воротникова дочь, — а то посадника! А он, окаянный, не успел воротиться, как к нам на Ольховец рядовича прислал: за то, что в его небытность отказались пруд копать, сулит с нас вдвое против прежнего драть.

— Отольются волку овечьи слезы! — сиповато выговорил чей-то высокий мужской голос с таким решительным задором, что все оглянулись.

Это сказал муж воротниковой дочери, ольховецкий сирота, известный своим тихим обычаем.

— А и крови поотольем!.. — глухо рявкнул великан.

Его жена завела было опять приплачку, но старик-воротник остановил ее. Он спросил конюха, цела ли меньшакова жена.

— Цела, — ответил конюх. — По чужим дворам ходит: под одним окошком выпросит, под другим — съест.

— А ребята живы ли?

— С матерью заодно чужие окна грызут. Меньшой, годовалый, сгорел бы в дому, кабы не меньшаков ученик — тот, кучерявый, что онамедни здесь, на Москве, с ним был.

У поповны шибко застучало сердце: ради этих-то вестей и решилась она прийти к воротнику в избу.

— Все руки, все лицо пережег, — продолжал конюх, — до сих пор весь в пупырях, а дитятю из самого полымени вынес.

Тут уж мужчинам не удалось удержать женщин. Они заголосили все враз. Их причитанья перекрывал густой рев откуда-то взявшейся Жилихи: она славилась как первая на всю округу плачея.

— Али мы тебя не люби-и-или? — затягивала жена большака.

— Али чем прогневи-и-или? — свирепо подхватывала Жилиха, показывая бледные десны.

— А и чья калена стрела тебя просквози-и-ила? — звучно выпевала большакова жена.

— А и кто ту калену стрелу наперна-а-атил? — голосила Жилиха.

У поповны перед глазами все заходило ходуном, и мимо ее ушей прошел рассказ конюха про то, как со слободки княжих делателей огонь перекинулся на соседний, 'песий двор' Ивана Кучковича, как сгорела там дотла всеми брошенная стольникова дочь и как выли потом на все Боголюбово ее обездомевшие собаки.

Плачной напев, хватавший за сердце своей протяжностью и упрямым однозвучием, был так громок, что булгарин-зерновщик, который метал кости, не раз оглядывался на воротную избенку, досадливо морща низкий лоб. С открытых переходов посадничьих хором смотрела туда же блестевшими от любопытства глазами посадница. На ее голове горела огненно-алым атласом новая, непомерно высокая кика. Высунулось

Вы читаете Московляне
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату