кончит. И еще говорил, что дума против князя была не у одних бояр, что в той же думе были и некоторые владимирцы. А на площадь по зову дяди Якима купцы владимирские побоялись прийти: сбежались одни купецкие делатели, боярские слуги да вольные ремесленники, благо день-то был воскресный. Они не дали дяде Якиму дальше говорить: закричали, что кто, дескать, с вами, боярами, в думе был, тот пускай с вами и остается, а нам, мол, такие ненадобны. Дядя Яким силился их переголосить, тряс шестопером,[47] однако народ не захотел его слушать и разошелся по домам. Из боголюбовских же дружинников остались при дяде Якиме только двое-трое: другие, испугавшись народа, угнали назад в Боголюбово.
Кучковна перебила Груню.
— Кто убил князя? — спросила она еле внятно.
Груня ничего не ответила: она с детских лет не терпела вопросов. Встала с пола и, не глядя на мать, ушла в сени.
— 'На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…' — вычитывал голос монашки.
В другом конце боярских хором, за сенями и переходами, бухали тяжелые одинокие шаги: Петр Замятнич, видать, тоже не спал.
Ночь была ясная, теплая и такая тихая, что в приоткрытое окно явственно слышалось, как где-то очень далеко, верно за рекой, в береговой слободке, лает собака, как падает с Яблоновых листьев роса, как на княжом дворе переговариваются вполголоса ночные сторожа, булгары. Потом закашлял у Неждановой башни старик-воротник.
Груня вернулась из сеней не скоро и, опустившись по-прежнему к ногам матери, долго не принималась говорить. Кучковна грела в своих руках ее мягкие холодные руки. Прерванный материнским вопросом рассказ Груня продолжила так, будто мать ни о чем не спрашивала.
Груня вспоминала, как дядя Яким метался по ее хоромам, не находя себе места, беспокоясь о своем боголюбовском дворе да о какой-то клади, которую услал куда-то нынче ночью, еще до рассвета.
На Грунины упорные расспросы о том, кто изранил Шимона, дядя Яким отвечал так отрывисто и темно, что Груня ничего толком не поняла.
'Мы, — говорил дядя Яким, — его не неволили: своей охотой пошел. В пятницу, говорит, когда мы у твоего родимого батюшки, у Петра, в доме его боголюбовском все собрались. Шимон сперва, по своему обычаю, все молчал, а как стали потом жребий метать, кому первому в княжую спальню ломиться, Шимон и скажи: 'Я пойду. Хоть жив не останусь, а за отцову обиду отомщу. Мы с Анбалом вдвоем управимся, а вы стерегите у дверей'.
Когда Груня стала допытываться, кто же посек Шимона — князь ли или кто другой, — дядя Яким не захотел отвечать прямо, а твердил только одно: 'Ночью-то, в потемках, где разобрать, кто кого колет и кто под ногами валяется!'
А когда Груня сказала: 'Уж не вы ли сами его покололи?', дядя Яким осердился и закричал: 'Нечего на нас пенять! Коли мы впопыхах, ненароком потоптали да покололи, так мы ж его, поколотого, и вынесли, мы ж его к тебе и проводили!.. Твой Шимон, говорит, на словах куда как храбр, а как до дела дошло, так и оплошал: не посмел наперво подступить к княжной ложнице — отбежал назад в сени и Анибала с собой уволок. А как спустились мы с сеней в княжую медушу и напоили Шимона вином, Шимон сердцем-то ободрился, а телом сомлел'.
И больше про Шимона дядя Яким ничего Груне не сказал, а говорил только про князя, до чего, мол, князь оказался силен: не только одного пьяного Шимона, а и десятерых трезвых под себя бы подмял.
Кабы Анбал в субботу с вечера не выкрал у князя из ложницы Борисова меча, не бывать бы, говорит, живу ни Анбалу, ни ему, дяде Якиму, ни Петру Замятничу.
'Ты пойми, говорит, Груня: нас два десятка, он — один; у нас сабли, мечи, копья, он — пусторукий!
Думали: князь до конца убит. Понесли было Шимона к каменным переходам, что в собор ведут, — хотели его там, на соборных хорах, укрыть, пока другие дела уделаем, ан слышим, будто кто за нами следом шагает.
А каменные княжие палаты — сама, говорит, знаешь — высокие, гулкие, отголосчивые; полы поливными плитами выложены: на такую плиту как ни ступи, по всем сводам разнесет и на все лады отзовется.
От княжого вина да от боренья мы хоть и поодичали, однако тут с перепугу пустились было наутек. Спасибо, говорит, Анбалу: удержал.
Стоим трясемся, слушаем: и взаправду шаги, только не к нам, а от нас. Одна нога топает, другая — шаркает. И будто рыкает человечий голос.
Мы — назад, к ложнице. Подходим к сеням, к тем, что наверху лествичной башни, откуда, помнишь, витой сход вниз. А в башенной стене оконный просвет чуть белеется: знаешь, говорит, тот тройной, что на реку глядит. Смотрим — против того оконного просвета словно чья-то долгая тень шатанулась. И сразу в темноту канула.
Еще ладно, говорит, вышло: вспомнил Петр, что в сенях по углам ставники стоят со свечами. Вывернули одну из подсвечника, выбили кое-как огонь, раздули, запалили свечу, видим: вдоль всех сеней, по всем половым плитам пролегла кровяная тропа — где крапинами, где мазаниной, — ведет в башню и по каменным круговым ступеням свертывает вниз.
Вот ты, говорит, Груня, и рассуди, какова в нем была сила! Чай, говорит, помнишь: от княжой ложницы до верхних сеней не мал путь. А он, весь просквоженный, кровью оскудев, тем путем до башни доволокся и по витому сходу под сени сошел. Да и тут не свалился, а обрел в себе мощь за лествичный столп зайти. И там на скамью не лег, а сел! Здесь, говорит, его и нашли. Да и то, говорит, не ведаю, как обернулось бы дело, ежели бы твой, говорит, родимый батюшка Петр Замятнич напоследок не вскрапивился: выхватил свою турскую саблю (знаешь, ту, с бороздами и травами на клинке, ту самую, что в Киеве у черных клобуков[48] выменял), наскочил из-за столпа на князя врасплох и отсек ему правую руку по самое плечо. Только после того из князя остатняя сила вышла. Тут он скоро и кончился'.
Больше дядя Яким ничего не успел рассказать, потому что от Петра Замятнича прискакал к Груне конюх покойного дядя Ивана с приказом, чтоб, ни часу не медля, уезжала в Москву и увозила Шимона.
Дядя Яким всполошился, велел запрячь телегу, скинул доспех, надел холопью сермягу и, зарывшись в тележную солому, забыв в Груниной светлице свой воеводский шестопер, укатил с тем же Ивановым конюхом назад в Боголюбово.
Пока он собирался в путь, конюх улучил время шепнуть Груне, что в Боголюбове великий мятеж: боголюбовские горожане бьют княжеских мечников и делателей, жгут их дворы, ворвались в княжие палаты и грабят княжеское золото и серебро. Княгиня укрылась неведомо куда, да и Петр Замятнич, когда отправлял конюха во Владимир, тоже готовился уйти со своего двора…
На этих словах Груня внезапно оборвала речь, охнув от испуга: мимо нее бесшумно проплыла и нырнула в сени черная горбунья. Это новая монашка пришла на смену прежней.
Весь остаток ночи мать и дочь провели в молчании.
Перед рассветом, когда четвероугольник окна сделался из чернобархатного темно-синим, раздалась опять мерная поступь Петра Замятнича. Было слышно, как он вошел в сени и как, постояв над покойником, удалился снова к себе, в холодный прируб.
III
Утро следующего дня выдалось безоблачное, тихое, обещая великий зной.
Голые посадские ребятишки бегали взапуски по береговому песку, перепрыгивали через выкинутые вчерашней бурей черные коряжины, с причаленного парома спихивали друг друга в воду, брызгались, кричали, смеялись.
Попадья, перегнувшись через огородный плетень, говорила шепотом проскурне:
— Возы-то видала какие? Одного золота, да каменья дорогого, да жемчугу, толкуют, полных четыре