Маштак, позабыв в дымной суматохе про другое свое имущество, принялся выкидывать из двери горящего дома одни только клетки с певчими птицами. Когда разгулявшийся огонь стал выгонять ключника из избы, он, выбегая в дверь, оступился о порог и упал на птичьи клетки.

— Так всей варей в них и рюхнулся! — объясняла впоследствии Жилиха, которая на пожаре-то, правду сказать, не была, потому что заночевала тогда у семеновской кумы, понарассказав ей всяких небывальщин про боярские похороны. Такого понамолола, что послушать нечего.

Жилиха никогда не говорила 'всем передом', а непременно 'всей варей'. На Москве только она одна так и говорила. Иные из-за того так ее и кликали: не Жилихой, а Варей.

Клетки поломались, птицы вылетели на волю, и в клубах пламени и дыма заметались соловьи и скворцы.

Толковали еще втихомолку, будто видели в ту ночь на городском берегу боярского щетиноватого скотника. И будто за рекой, на Великом лугу, когда перед рассветом немного прохолонуло, грелся с конскими пастухами у костра некий, неведомо зачем оказавшийся там ночью боярский же холоп, смирный лохматый парень. Его все давно знали и над ним иногда немножко подсмеивались, потому что он любил жаловаться на девок: как, дескать, у парня, по его холопьей участи, ничего своего нет, деревянные, мол, вилы трехрогие (велика ли им цена, много ль от них проку?) и те не свои, а боярские, то ни одна, мол, девка за него, за холопа, верно уж не пойдет. А жениться, дескать, охота. Да и надо.

Все соглашались, что жениться, конечно, надо. А только все-таки посмеивались.

Может быть, тоже понапрасну? Легко ли и впрямь холопу жениться? Вольная за него не пойдет, а девке-холопке расчет выйти опять не за него, а за вольного смерда: за вольным смердом и она, каким счастьем, может стать вольной. А за холопом останется вовек холопкой, рабой, и дети ее будут холопами, робичичами.

Только над лохматым-то если и смеялись, так не со зла. Такой здоровый парень — по росту Воротникову большаку без малого ровня, — а девками обижен! Девки же и смеялись. А сами на него так и поглядывают! Надо же им посмеяться, не все же плакать. Когда и смеяться, как не в девичьи, красные годы! Отдадут замуж — какой еще муж попадет? За иным до тех пор наплачешься!

Взять хотя бы ту же Кучковну.

Не холопка была, а боярышня. Только обычай у нее был не боярский: простая. И уж тихая-то какая! (А в девках, небось, тоже по-пустому смеялась. Говорили, кто помнит, будто в девках больно хорошо пела, не хуже Груни.) Да, всем взяла. Одно слово: м о с к о в л я н к а… А вот поди-кася!

Да у их-то боярского роду — что говорить! — свои порядки. Своя и доля. У холопьев да у смердов такой не бывало.

Те горюнились с иного. Да и по-иному горюнились-то.

В те, в Кучковнины, годы смердам становилось день ото дня трудней. А холопьям и подавно. Едва обмотались.

Говорить о том не любили, да, пожалуй, и не сумели б. Скорей сделают, чем скажут. А когда скажут, так коротко — одним холопьим реченьем: н е в ы с т е р п.

Случалось, что иной раз и на самом деле не вытерпят.

Так было и на Москве в то лето, как бояре убили князя Андрея Юрьевича Боголюбского.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

Мятеж

I

В один из дней этого лета, в тот, что наступил после двух ночных пожаров, в день, о котором еще долго потом вспоминала Москва, а потом и позабыла, не записав в свою летопись (да на Москве некому было тогда ее и вести, потому что летописи велись только по тем городам, где был княжой стол или где митрополит либо архиерей держал подворье, а на Москве, кроме посадника да попа, никаких других властей в те годы еще не было), — в тот день над Москвой появились ястреба.

Это было ранним утром.

Их было несколько: не то четыре, не то пять. Откуда взялись?

И ходили по светлому небу большими, очень медленными, чуть наклонными кругами, режа одним кругом другой круг: своим — чужой, то поддевая ниже, то захватывая выше, иногда так высоко, что их негромкий голодный клёкт становился едва слышен. И очень нежен: словно кто отпустил тонкую стальную пружину.

Все хозяйки и в городе, и на посаде, и по приречным слободкам поубирали кур и цыплят.

— Курохватов нанесло! — говорила одна другой.

Бродили по берегу только Маштаковы брошенные куры.

Их было много.

Отдельно держалось главное стадо с тремя крупными петухами, из которых один, самый крупный, рыжий, мохноногий, то и дело напускался на двух других, пригибая голову к земле, тряся свислым на сторону кровянистым гребнем и топыря на шее ожерелок масляно-огненных перьев. Он отвел своих не покормленных погорелыми хозяевами кур к сенному стогу, старательно сметанному поодаль от береговых хат.

Стог, как и куры, принадлежал Маштаку. Он был сметан всего три дня назад. От него еще крепко пахло свежим сеном. Этот сильный, далеко уходивший запах мешался с запахом гари, еще более сильным и разносившимся еще дальше. Из острой макушки стога торчал конец всаженного в землю шеста, вокруг которого вили стог.

А две клуши с цыплятами, успевшими подрасти и обратиться уже в оперышей, но не отстававшими все же от матерей, отошли к раскидистому дубу, что корячил на берегу огромные обломанные, совершенно голые суки и приходился почти против самой боровицкой изголови городского холма. Дуб был очень стар, давно потерял всю кору и был весь источен червями.

Если бы деревья умели видеть и говорить, то этот дуб по своему древнему возрасту мог бы рассказать, жил ли на свете сказочный Добрыня или не жил и хвастает ли или нет суздальский сват Петра Замятнича про камский поход своих прапращуров.

Но дуб, как все дубы, молчал и ничего не видел.

Не видел и того, как два ястреба, один за другим, ударили с неба — один в рыжего Маштакова петуха, другой в белую клушу, что пасла свой выводок у широко разошедшихся корней древнего дуба.

Этих двух ястребов заметили позже, когда они, напировавшись без помехи, сытые, большие, чубарые, сидели столбиком, по-совиному, один на шесте, торчавшем из стога, другой на самом высоком нагом суку иссохшего дуба, и нехотя, сощурив желтые глаза, поворачивали плоские головы то туда, то сюда.

Когда их согнали, они медленно полетели в сторону Великого луга, лениво махая тяжелыми, сильными, кое-где проредившимися крыльями.

Они летели низко над Москвой-рекой, которую чуть бередил теплый, южный ветерок.

Этот ветер назывался на Москве спорным, потому что дул против течения. Он поднимал мелкую рябь, в которой было столько слепившего глаза солнца, что оно не давало глядеть на неторопливо улетавших ястребов.

Ястреба, выглядев опять голые сухостоины, опустились на дальнем краю Великого луга, у Коломенской дороги, что вилась розовой тесемочкой по зеленому Замоскворечью и терялась в зарослях черной ольхи.

А потом улетели ястреба куда-то еще дальше этих зарослей. Куда?

Подле стога и около дуба трава оказалась местами запрыскана кровью. А вокруг кровяных отметин

Вы читаете Московляне
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату