как гравюры или рисунки. Я могла почувствовать свое вечернее платье, волочащееся по усыпанной гравием дорожке, я различила безликого шофера, открывшего мне бесшумную дверцу автомобиля, но накрахмаленные передники прислуги показались мне парусами корабликов. С меховым пледом на коленях я старалась понять, какой наркотик сделал обычную внешнюю жизнь невидимой для меня.

Я все еще проверяю какие-то свои истории из тех, что рассказывала Альенди, проверяю их изъяны, отыскиваю лазейки. Он ведь просил меня больше не видеться ни с Генри и его приятелями, ни с Джун.

И я сказала, что порвала с ними.

Могла ли я обмануть профессионального психоаналитика?

Секрет моих выдумок заключался в том, что я всегда подходила к ним осмотрительно, прежде всего спрашивала: «А как бы я себя чувствовала, окажись это правдой?» (Что будет со мной, если я порву с миром Генри?) и лишь затем начинала прочувствовать и продумывать ситуацию. Я научилась также и «переносам». Заимствую потрясение, причиненное мне поступком Джун, и переношу его в настоящее время. Я поражена, возмущена Джун. Ну так надо всего-навсего включить это ощущение в мой разрыв с Генри. Мне же иногда хотелось найти в себе силы порвать с его кругом. Оттого и руки у меня ледяные и проявляю я и другие симптомы душевного смятения. Альенди может проверить это, ему невдомек, что тут другая причина. Я чувствовала себя так, будто я порвала и с Генри, и с его друзьями, и с его кафейной жизнью (а ведь так и впрямь было в течение одного часа). Но правда и в том, что я нуждалась в Альенди. Меня по-человечески тронуло, что он уже больше не мог быть объективным.

— Вы обязаны были так поступить, — говорил Альенди. — Вам грозила серьезная опасность. Теперь могу вам сказать, что, когда на концерте вашего брата я увидел Генри, он показался мне чудовищем. Только вашим неврозом объясняется союз с Генри, Джун и с их приятелями. Вы такая необыкновенная женщина… словно lа fleur sur du fumier[61].

Я рассмеялась. Альенди решил, что я смеюсь над предположением, что моя тяга к богеме объясняется моим неврозом. Увы, дело было в другом. Его фраза о «цветке на навозной куче» словно была взята из бульварного романа, услады кухарок и горничных, так мог обратиться к какому-нибудь «предмету» джентльмен с сигарой в зубах и в шляпе на затылке. А мне-то каково было это услышать!

Но произнесено это было так искренне и с таким преклонением, что я закрыла глаза на явную чушь этого утверждения. Лишь позже, уйдя от Альенди, я сказала себе: «Оказывается, влюбленный психоаналитик так же ошалевает, как и всякий другой влюбленный».

Но покончим с моей ложью для доктора Альенди.

— Он был с вами груб?

— Ну что вы! Конечно нет. — Я чуть было снова не рассмеялась, представив себе грубого со мной Генри. — Вас, доктор, подвела литература. Груб Генри только на бумаге.

— Да вы его выдумали, так же, как выдумали и Джун.

— О нет, я Генри хорошо зна… ла. (Осторожней, Анаис, пользуйся только прошедшим временем!)

— Он был счастливым человеком. У него больше уж никогда не будет такого друга, как вы.

Я не могла не повеселиться про себя над этим посмертным диагнозом нашей дружбы с Генри. Альенди в самом деле считал, что Генри был иллюзией (был! был!).

Потом он спросил о дневнике. Чего здесь-то он тревожится? Я сказала, что сейчас занимаюсь им гораздо меньше.

— Это хороший знак. Вы мне все должны рассказывать.

Когда, опутав Альенди сетью своей лжи, я уходила от него, я была счастлива. Я чувствовала, что он удивительный персонаж. На какой-то миг мне показалось, что я действительно порвала с миром богемы, я ведь и раньше неохотно принимала их образ жизни. Оттого и походка моя сделалась беззаботной и легкой. Лишь позже я пожалела о своем обмане, потому что этот обман вел к одиночеству. Мне надо было говорить с кем-нибудь совершенно откровенно, а своей ложью я сама отбросила себя в страшное одиночество. Как поступит Альенди, когда ему откроется правда? С гневом отпрянет от меня. Он ведь так самолюбив.

Он всегда говорил, что чувствует ложь. А вот мою ложь не почувствовал. Он, должно быть, думает обо мне как о несерьезной женщине, легко поддавшейся соблазнам артистической жизни.

Что меня больше всего тронуло в Альенди, так это его обращение «моя маленькая Анаис».

Он не поэт, и это жаль. Его ресурсы воображения и символистики ограниченны. А что требуется мне? Литература. Литература — мой хлеб и мое вино.

И еще я знаю, что поддаюсь соблазну иметь детей и что к Альенди прихожу потому, что мне нужен кто-то, кто поможет мне позаботиться о моих детях.

В Сорбонне Альенди красноречиво говорил о сюрреалистах. Антонен Арто, по его словам, ему как сын родной. А обо мне он все еще беспокоится из-за Джун; опасность, он говорит, еще не миновала.

Он выглядит очень человечным, очень искренним. Но художника, как я поняла, прочитав «Искусство и художник», он не понимает.

Он считает, что своим чувством к нему я обязана только «перенесению».

— Всегда любишь того, кто тебя понимает. Я спросила, не страдал ли он от чрезмерных сомнений в чувствах других.

Он признал, что страдал от недостатка привязанности к нему, начиная с самого детства. Любовь его пациентов относилась к нему как к целителю, а не как к мужчине.

А ему хочется, чтобы я больше не нуждалась в нем, он хочет отлучить меня от себя.

И вдруг я осознала трагедию существования психоаналитика. Это напряженное контролирование жизни дает ему мучительное могущество войти в чужие жизни, узнавать их секреты, самую интимную сторону жизни, знать больше, чем муж, чем любовник, чем отец с матерью, брать себе и тело и душу пациентов и при этом оставаться всего только вуайером[62], не прикоснуться, не быть любимым, желанным или ненавидимым. И вся моя жизнь тоже была предложена ему, но он ею не владеет.

Впервые увидев меня, он подумал: «Как бы я был счастлив с такой женщиной!»

А сегодня он сказал мне: «В вас много прекрасных качеств».

Я понимала, что, если тихо отойду от него или оттолкну, признавшись, что вовсе не порывала с Генри и его миром, я потеряю последнего из мужчин-идеалистов, героев, человека-заступника, ученого, эрудированного, преданного. Ведь Генри не герой, он бунтовщик, воин, он наносит раны, а не исцеляет их, он не защитник и не покровитель.

Он прислал мне записку: «Прочти внимательно Ницше — он тебе понравится. И ты увидишь, какой ты замечательный мыслитель. Это великолепно сочетается со Шпенглером и Ранком».

Как без руля окажусь я без Альенди.

А кто может сказать, не становится ли психоаналитик такой же жертвой иллюзорной любви, как и пациент?

И если пациент любит врача, потому что чувствует, что его услышали, и потому поняли, потому любят, то и врач влюбляется в пациента, потому что его допустили близко-близко к этому человеку; ему позволили заглянуть в самые интимные уголки, увидеть, как там занимаются любовью, услышать рыдания, понять муки жажды, страха, тоски; ему позволили жить этой другой жизнью, спасать, почувствовать груз вины другого, услышать его исповедь и познать его нужды. Врач чувствует себя необходимым, незаменимым, сплетенным, сомкнутым с другим человеком. Он может почти трогать это тело, где биение каждой жилки, дрожь каждого мускула ему позволено знать.

Почему эта любовь более нереальна, чем другие?

Думаю, что женский мазохизм отличается от мужского. Мазохизм женщины — весь из материнского инстинкта. Мать… страдает, отдает, кормит. Женщина приучена не думать только о себе, быть бескорыстной, служить, помогать. Этот мазохизм чуть ли не естествен для женщины. И этот мазохизм может исковеркать ее, взорвать, как, например, мою испанскую бабушку. Такой же мазохизм приводит к гибели людей под тяжестью католической набожности. Стало быть, материнский инстинкт подвергает меня опасности.

Если б только я могла освободиться от постоянных поисков отца! Отца? Или спасителя? Или бога?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату