А еще Юнг говорит:
«Поскольку мы не можем повернуть назад к животному сознанию, нам ничего не остается, кроме трудного пути к сознанию высшему».
Pauvre de nous![56]
Генри пишет мне: «Провел жуткую ночь. Измученный совершенно, лег в постель около полуночи, через час проснулся и оставался в полусонном состоянии до пяти. Потом впал в ступор до позднего утра. Сны снились самые ужасные, видел свою собственную могилу с надгробным камнем и каким-то сиянием над ней.
Меня бьет дрожь. Не пойму, откуда это. Попробовал тебе позвонить, тебя не было дома. Ощущение ужасное. Еще одна такая ночь — и я свихнусь. Боже мой! Чувствую себя, как Ричард Осборн перед тем, как сойти с ума».
В уже упоминавшемся нами фильме «Генри и Джун» есть эпизод с велосипедной прогулкой двух семейных пар — Гилеров и Миллеров. Анаис и Хьюго несколько поотстали от своих гостей и через несколько времени догоняют их в самый неподходящий момент: прямо здесь, в Лувесьеннском лесу Генри и Джун сплелись в жарких объятиях. Благовоспитанный пуританин Хьюго, смущенно улыбаясь, отворачивается от этой сцены и как ни в чем не бывало катит дальше. Анаис же не в силах оторвать взгляда от этого непривычного зрелища; движение продолжается, но велосипедистка едет, не глядя на дорогу, ее лицо повернуто в сторону леса.
Это очень яркое кинематографическое отображение того, что происходило с Анаис на первом этапе построения треугольника Анаис — Генри — Джун. Светская женщина, воспитанная в строгом католическом духе, не в силах противостоять соблазну совсем другой жизни, совсем других отношений. Не в силах оторвать взгляда от непосредственного проявления грубой животной страсти. Ей хочется испытать
Этим объясняется одна сторона отношений между Анаис и Джун. Если не в физическом, то в психологическом смысле они безусловно были любовницами. В отредактированном дневнике Анаис пишет о желании каждой из них стать телом своей подруги, но из «неочищенного», увидевшего свет лишь после ее смерти, это положение приобретает иной смысл: каждый участник этой пары хотел «познать тело другого».
До сих пор Анаис была знакома с лесбийской любовью только по книгам да понаслышке. Правда, еще в 1929 году, во время пребывания в Барселоне, она почувствовала странное влечение к одной даме, которую назвала в своем раннем дневнике «миссис Э». В феврале 1932 года она сообщила об этом в письме к Миллеру — пусть заинтересуется на всякий случай, а может быть, просто хотела его подразнить…
Что же касается Джун, то у нее в прошлом уже была связь с Джин Кронски, женщиной настолько привлекательной, что, как признавался Альфред Перле, он и сам был не прочь превратиться в лесбиянку, увидев Джин.
Но физическое влечение — лишь одна сторона, повторим, отношения Анаис к подруге своего возлюбленного. Еще до того, как она впервые увидела Джун, она уже знала о ней все — вплоть до поведения той в постели. Генри не скрывал от Анаис никаких интимных подробностей, никаких черт характера Джун, особенностей ее поведения и своих страданий от ее чудовищной лживости, так что Анаис не питала иллюзий по поводу любви и привязанности человека, которого она сама полюбила, как говорится, «на всех уровнях». Более того, она оплатила приезд Джун в Париж, желая подарить своему возлюбленному еще и такой подарок. Она хотела разобраться в этой женщине, понять ее и объяснить другому.
Если же говорить о третьей стороне этого треугольника (после линий Анаис — Джун, Анаис — Генри мы коснемся и линии Генри — Джун), то здесь мы позволим себе привести выдержку из книги Альфреда Перле «Мой друг Генри Миллер» в прекрасном переводе Л. Житковой:
«Она провела его через все муки ада, но он был в достаточной степени мазохист, чтобы получать от этого удовольствие… Генри отнюдь не заблуждался относительно Джун. Он видел ее такой, какова она есть, и любил такой, какой видел… Такой, какой она была, Джун была совершенна — для него, разумеется. Этот генератор лжи, этот ворох небылиц был необходим ему для собственного благополучия. Не будь она такой стервой, она не удовлетворяла бы его сложной чувственной организации. Более того, в попытке ее исцелить он подверг бы себя риску увидеть, как она растворяется в тонком эфире. О чудесном исцелении не могло быть и речи».
Декабрь, 1932
Давая Генри деньги на его стремительный побег в Англию, я никак не могла представить себе, что в вечер накануне отъезда к нему явится Джун и заберет все деньги. Он написал мне жалкое письмо:
«Я в бешенстве, проклинаю самого себя. Вечером отправляюсь в Лондон. На помощь пришел Фред. Я бросаю все это, больше ничего подобного не повторится. Ненавижу Джун. После злого, тошнотворного разговора чувствую себя униженным, и мне стыдно. Какую пытку я вытерпел! Не знаю, зачем я ввязался в это дело, наверное из чувства вины. Джун остервенела. Она — за пределами разума. Подлейшие угрозы и обвинения. И все из-за того, что я захотел уйти. Думаю, она способна на все. Сил у нее хватит».
Бороться Генри может только в своих книгах. В жизни он предпочитает бегство. Сейчас он сбежал в Лондон. Я достала для Джун денег на билет до Нью-Йорка, раз уж она попросила меня об этом. Я должна оставить их в «Америкен Экспресс».
На прощанье Джун оставила по себе не самое прекрасное впечатление. Опустошила бумажник Генри и изругала его самого.
Его задержали на английском берегу: показалась подозрительной ничтожная сумма денег, с которой он решил въехать в Англию. Допросили. Выслали назад. Одет он был — хуже некуда, да еще поведал властям, что бежит в Лондон от жены!
Мы встретились в кафе, и он сразу же начал о Джун. И две вещи проявились в нашем разговоре: его великодушие, его подлинные чувства. Человеческая слабость, состоявшая в том, что он безропотно выслушал все, что наговорила ему Джун, становится для него, писателя, пассивностью художника как наблюдателя жизни. Он, слушая Джун, перестал быть мужчиной, который мог бы заставить ее замолчать; он превратился в следователя, обреченного выслушивать то, чем нормальный человек не может заинтересоваться.
— Мне раскрылась низость Джун. Сквозь ее ярость, в которой она хотела найти облегчение, я увидел чудовищный эгоизм. Даже хуже. Пошлость. Уходя, она уже в дверях обернулась и произнесла: «Вот теперь у тебя есть последняя глава для твоей книги!»
Он описывал эту сцену со слезами на глазах. Пошлость. Каким неожиданным словом заклеймил он Джун.
И выглядел он в ту минуту измученным, печальным и глубоко искренним.
Потом он заговорил о Дэвиде Лоуренсе и об «Искусстве и художнике» профессора Отто Ранка[57].
Ход его мыслей совершает гигантские крюки, пока он окончательно не теряет нить. И тогда мне удается вернуть его назад не потому, что я знаю больше, чем он, или более цельная натура — просто у меня есть чувство ориентирования в мире идей.
Многое из того, что я читаю в «Искусстве и художнике», подтверждает мелькавшие у меня мысли по этому поводу. Но сколько усилий требуется мне, чтобы понять все! Бывают в разговоре с Генри такие моменты, когда я чувствую себя женщиной, тянущейся к знаниям, недоступным ее пониманию. Напрягаю