поставлю тебя на колени, игрушки отберу! — Бац!
С этими словами пан Упорный, как бы показывая, что, меча громы и молнии, не забывает о присутствии Бетуши и прекрасно понимает, что она его слушает, мелкими шажками подошел к арке и низко поклонился девушке:
— Честь имею кланяться, глубокоуважаемая сударыня, мои обязанности призывают меня в другое место. Я очень рад, что вы изволили быть свидетельницей того, как невыразимо трудно воспитывать детей с тяжелой наследственностью, и убедились, что не моя вина, если мальчик не делает успехов. Я опасаюсь, что пан Борн в душе обвиняет меня в недостатке усердия, но вы, сударыня, видели собственными глазами, что если мне чего-нибудь и не хватает, то не усердия, во всяком случае.
Еще раз поклонившись, он ушел, уязвленный тем, что Бетуша, выслушав произнесенную им речь, не изволила ничего сказать, а на его вежливый поклон ответила только безразличным и таким пренебрежительным кивком, что у него мороз пробежал по коже.
«Не переборщил ли я? — озабоченно думал он. — Боже мой, этих господ не разберешь!»
Он, конечно, переборщил и даже не представлял себе, до какой степени Бетуша была возмущена его педагогическими приемами.
— Миша, он всегда с тобой так занимается? — спросила она, как только за паном Упорным захлопнулась дверь. — Все время орет и стучит линейкой?
— Да, — ответил Миша, недружелюбно глядя на взволнованную тетку. «К чему это она?» — думал он. Когда взрослые начинали интересоваться его делами, это не предвещало ничего хорошего.
Бетуша подошла к хмурому мальчику и погладила его по головке.
— А почему ты не отвечаешь на его вопросы? Ведь не может быть, чтобы ты не знал, сколько девять плюс шесть.
— Я и вправду не знаю, — возразил Миша. — Он говорит так быстро, что я за ним не поспеваю. Ты знаешь, я ведь дебильный.
— Какой?! — воскликнула Бетуша.
— Дебильный, — повторил Миша. — У меня тяжелая наследственность после матери. Счастье еще, что у меня богатый отец, а будь я бедный, меня бы отдали в больницу и посадили там в клетку, которая крутится, и раскаленным железом прижигали бы мне обритую голову.
— Кто тебе это наговорил? — в ужасе спросила Бетуша.
— Пан Упорный. Он только стучит линейкой, а там бы меня жгли. Пусть уж лучше стучит, правда?
Бетуша села за столик, на котором были разложены Мишины тетради.
— Да ты знаешь, что такое дебильный?
— Придурковатый, — быстро и убежденно ответил Миша. — Пустой, как тыква, глупый, как баран, как осел. Пан Упорный говорит, что у меня в голове винтика не хватает. А у тебя тоже не хватает винтика?
— У меня все винтики в порядке и у тебя тоже, Мишенька, и я это тебе докажу, — ответила Бетуша. — Хочешь, я помогу тебе приготовить урок?
— Хочу. Ну, скажи, сколько девять плюс шесть? Знаешь? Вот видишь, не знаешь!
Он серьезно посмотрел в раскосые глаза Бетуши.
— Знаю, Мишенька, но не скажу, ты сам сосчитаешь. Я тайно запишу в книжку, сколько девять плюс шесть, а потом мы сравним с тем, что у тебя получится.
— Тайно? — спросил заинтересованный Миша.
— Тайно, — подтвердила Бетуша, записывая цифру. — А теперь слушай внимательно. Ты любишь конфеты?
— Люблю, особенно медовые.
— Так вот, вообрази, что у тебя девять медовых конфет. Ты внимательно слушаешь?
— Девять конфет, — повторил Миша. — Медовых. — А я принесу тебе еще три. Сколько у тебя будет? — Три, — ответил Миша, быстро моргая. Его маленькое, худое личико стало вдруг злым, насмешливым.
— Как же три? — возразила Бетуша. — У тебя было девять, а я добавила тебе еще три…
— А я те девять уже успел съесть. Ну вот, теперь ты стукнешь по столу или дашь мне подзатыльник, правда?
— Не стукну и подзатыльника не дам, — ответила Бетуша. — Потому что те девять конфет ты не съел, пан Упорный отобрал их и запер в ящик. И те три, что я принесла, тоже запер в ящик. Сколько их теперь там?
— Двенадцать, — ответил Миша.
— А я принесу тебе еще три, и он их тоже запрет. Сколько конфет там будет?
— Пятнадцать.
— Правильно, пятнадцать. Вот мы и разобрались. Видишь, я написала в своей книжечке — пятнадцать. Запомни, что если тебе надо сложить два больших числа и ты не знаешь, как это сделать, раздели одно из них на два маленьких, как мы это сейчас сделали. Мы не знали, сколько девять плюс шесть. Ну и что ж, мы разбили шестерку на две тройки, и все пошло как по маслу. Понял?
— Нет, не понял, — огрызнулся Миша, собирая тетради. — Я дебильный и не понимаю, что мне говорят. Ну, я пойду. Я думал, ты поможешь мне приготовить урок, и не просил ничего объяснять.
— И ушел — маленький, худенький, непримиримый, с втянутой в плечи головой, словно со страхом ожидая удара линейкой.
— Ты когда-нибудь видела, как этот ужасный человек калечит Мишу? — чуть не плача спросила Бетуша, когда Гана вернулась домой. — Заглядывала ты хоть раз в детскую, знаешь, что там происходит? Ведь мальчонка от этого с ума сойдет или заболеет туберкулезом и умрет!
— А тебе какое дело до этого? — сказала Гана, садясь за рояль. — Кто о нас заботился, когда мы были маленькими?
— Значит, то, что делали с нами, должно продолжаться веки вечные? — воскликнула Бетуша. — Зачем же ты ходишь в Американский клуб, зачем открываешь сиротские приюты, если о сироте, живущем у тебя дома, не хочешь позаботиться? Если ты когда-то перерезала себе вены, Миша тоже должен испытать это?
— Бетуша, опомнись, — перебила ее Гана.
Но Бетуша и не помышляла о том, чтобы опомниться. Ей казалось, что на нее смотрит тот самый меланхоличный, бледный человек, Гафнер, и одобряет ее слова. «Ах, если бы это было на самом деле!» — подумала она и продолжала:
— Мы верили, что мы старые девы, потому что нас убедили в этом, а Миша верит, что у него плохая наследственность после матери, потому что это утверждает его собственный учитель. И ты это терпишь, тебе даже в голову не приходит посмотреть, что с Мишей происходит.
— А что происходит? — спросила Гана, наугад ударяя пальцем по клавишам. — Его родной отец считает, что Миша пошел в мать.
— Его родной отец такой же эгоист, как ты, тоже не любит себя утруждать, — продолжала Бетуша. — И будь сто раз правдой, что Миша дебильный, правильно ли попрекать его и убеждать в этом?
«Чего она так волнуется, ведь это же ее не касается?» — удивленно думала Гана, сидя на вращающемся стуле и глядя снизу вверх на пылающее лицо Бетуши. Гана не сердилась на сестру, наоборот, соглашалась с каждым ее словом и по сравнению с нею казалась себе дряхлой, столетней, ожесточившейся. «Да, это верно, — думала она, — мы открываем сиротские приюты, но о сироте, живущем в нашем собственном доме, не заботимся, мы вкладываем в музыку страсть и чувство, а друг к другу не питаем ни чувств, ни страсти. Борн спасает народ, а для родного сына пальцем шевельнуть не может».
— Хорошо тебе говорить, — вздохнула Гана. — Ты свою жизнь лучше устроила. А я…
— Ты! Да что ты говоришь! Разве ты не счастлива? Разве не любишь Борна?
— Нет, — ответила Гана. — Мне смешны его напомаженный пробор и его славянское предприятие. Я вышла за него, чтобы не заниматься всю жизнь шитьем, но мне не следовало это делать, лучше б уж осталась при своем шитье. Первое время после свадьбы, пока мы были в Париже, я была счастлива, но только потому, что любила Париж, а не Борна. Ты сама себе хозяйка, ты не должна притворяться, а я все время притворяюсь. Как замечательно ты злишься, чуть не плачешь из-за страданий несчастного сиротки! А