— Хорошо, — ответил Миша, подняв на отца круглые, испуганные глаза.
— Вы замечаете, господин коммерсант, какое испуганное выражение лица у него все время? — заметил пан Упорный. — Это типично.
— А как ты учишься, Мишенька? — продолжал Борн.
— Хорошо, — ответил Миша, сжимая в объятиях свою лошадку и стараясь угадать, какой новой бедой грозит ему приход отца.
— В самом деле хорошо? — удивился Борн. — Приятно слышать. А ну, скажи мне, сколько будет три и два?
Миша, моргая, пошевелил губами, словно собирался ответить, но тут — хлоп! — пан Упорный громко хлопнул в ладоши, и Миша, вздрогнув, втянул голову в приподнятые плечи.
— Ну, быстрей, быстрей, соберись с мыслями и реши эту элементарную задачу! — бодро воскликнул ментор. — Три плюс два, три плюс два! Сколько раз я наглядно показывал тебе это на пальцах! Если ты подымешь три пальца, а потом еще два, сколько пальцев будет поднято?
Миша съежился и не отвечал.
— Ну, учись хорошо и слушайся господина учителя, — сказал Борн и с болью в сердце погладил Мишу по головке. — Сделайте все возможное, чтобы пробудить его ум к деятельности, — уходя, сказал он пану Упорному. — Ужасно, ужасно, как можно запустить воспитание за шесть лет!
Так Борн отцовским авторитетом подтвердил идиотизм своего первенца.
Время шло быстро. Гана начала приемы в своем салоне, который стал вдвое больше после приссединения освободившейся комнаты. О ее музыкальных средах, где она пользовалась блистательным успехом как певица и как светская дама, говорила вся Прага. Небольшой, но теплый альт Бетуши, которую Гана, как мы упоминали, отвлекла от бухгалтерских книг, чтобы вместе с нею исполнять дуэты, заслужил одобрения всех любителей музыки, посещавших салон ее сестры. Борн радостно строил свой воздушный замок, а между тем Миша увядал, о нем почти не вспоминали. Борн, веривший в замечательное педагогическое дарование пана Упорного, был убежден, что мальчик в хороших руках, и удовлетворялся этим — совесть его была чиста и спокойна.
Миновал первый учебный год. Мишу признали не готовым к поступлению во второй класс, и он повторял дома курс первого класса, ум его тупел, а смуглое личико с мелкими, как у матери, чертами, становилось с каждым днем все более мрачным и болезненным. Пан Упорный так разленился, что перестал хлопать в ладоши; вместо этого он плашмя ударял длинной линейкой по столу, а порой и по сутулой спине Миши. Пан Упорный однажды объяснил Борну, что ум мальчика надо непрерывно будоражить, поражать, взбадривать, чтобы он, как выражаются специалисты, не застыл, а для этого замечательно подходит такой стук линейкой. Современная психиатрия, говорил он, применяет в таких случаях и более крутые меры, — скажем, ледяные души и неожиданные удары палкой, но, по его мнению, стука линейки достаточно.
Однажды, обычным будним осенним днем, господин педагог расположился с Мишей и своей линейкой в пустовавшем музыкальном салоне, так как в детской работали печники. В момент, когда Упорный особенно усердно вбивал в голову мальчика основы арифметики, открылась дверь и вошла Бетуша, очаровательно раскрасневшаяся от быстрой ходьбы на холодном осеннем ветру, хорошенькая, но совершенно не похожая на сестру ни лицом, ни фигурой, ни одеждой — на ней был серый костюм со скромной черной отделкой. Они с Ганой условились петь после обеда, но сестры еще не было дома, и Бетуша решила подождать ее у рояля. Кивнув пану Упорному, чтобы он не прерывал занятий, Бетуша взяла с рояля партитуру, которую в это время разучивала с Ганой, и села в другой части салона, у окна за аркой. Пока Упорный, стремясь блеснуть своим талантом перед сестрой нанимательницы, с воодушевлением продолжал обучать Мишу, Бетуша, которая не могла сосредоточиться на чтении нот, размечталась.
Она вспомнила последнюю, особенно удачную с музыкальной точки зрения, среду, проведенную здесь. Сначала Антонин Дворжак сыграл на рояле свое собственное произведение, названное им «Трагической увертюрой». Его щедро вознаградили похвалами, возгласами «браво» и аплодисментами, и лишь по собственной вине он не насладился успехом, испортив все своей непостижимой, чудаческой обидчивостью. Во время чествования он хмурился, а когда пришедший в восторг Борн сердечно обнял композитора и сказал, что, по его мнению, это замечательное произведение не должно оставаться только увертюрой, маэстро следовало бы написать ее продолжение — большую чешскую оперу, вроде тех, какие пишет Сметана,[50] — Дворжак, побагровев, злобно огрызнулся на хозяина дома, чтобы он, мол, не совался в дела, в которых ничего не смыслит, и ушел в ярости. К счастью, прежде чем захлопнуть дверь, он смягчил свою резкую вспышку, попросив Гану приберечь для него в кладовой два куска вон того торта с заварным кремом, и показал этим, что уходит не навсегда; поэтому настроение растерявшихся было гостей вскоре улучшилось. А когда юная Шенфельд сыграла на арфе парафраз на ноктюрн Шопена, все до одного прослезились; слезы умиления не высыхали и когда в заключение два сопрано — Гана с молодой пани Смоликовой — и Бетуша исполнявшая альтовую партию, с большим чувством спели величественный мотет Мендельсона «Herr, erhore uns» — «Господи, услышь нас».
Между тем как в салоне, благоухавшем великолепными парижскими духами «Императорские фиалки», которые Борн в это время широко рекламировал, звучали музыка и аплодисменты, Бетушу не покидала легкая взволнованность, трепетное смятение, ибо она все время чувствовала устремленный на нее взгляд грустных глаз бледного, серьезного человека с сильной проседью на висках и густыми, черными как смоль усами, которого видела у Борна впервые. Фамилия его Гафнер, работал он, по словам Ганы, репортером в газете «Народни листы» и когда-то по политико-патриотическим причинам томился в тюрьме вместе с Борном; вот Борн и пригласил его, так сказать, по старому знакомству.
«Почему он так смотрел на меня? — размышляла Бетуша. — Что нашел в моем, таком обычном, таком некрасивом лице? А если уж смотрел, то почему молчал, отчего не заговорил? Ведь нас, как положено, представили друг другу, и никакой опасности скомпрометировать меня обращением не было. И почему он такой бледный, такой печальный, почему?»
Бац! — донесся из другой половины салона стук линейки пана Упорного.
— Не зевай, не бей баклуши, не то я тебе покажу! — ворвался в мечты девушки голос учителя. — Повтори десять раз: шесть плюс девять пятнадцать, шесть плюс девять пятнадцать…
«Сразу видно, что он много страдал, — думала Бетуша. — Как будто нет разницы, попадают в тюрьму Борн или Гафнер, и все-таки это большая разница, потому что Борн имеет деньги и из любой беды выкрутится, а…»
Бац! — трахнул по столу Упорный.
— Господи Исусе! Ну и балда же ты! Если шесть плюс девять пятнадцать, так сколько семь и девять? Семерка на единицу больше шести, значит… сколько? Сколько пятнадцать плюс один?
— Шестнадцать, — ответил Миша.
— Так повтори десять раз: семь плюс девять шестнадцать, семь и девять шестнадцать…
— Семь плюс девять шестнадцать, — начал Миша, — семь плюс девять шестнадцать…
«Красив ли он? — раздумывала Бетуша. — Нет, но необыкновенно одухотворенный, необыкновенно интересный. Как он был хорош, когда сидел там, напротив, на диванчике, я так и вижу его. Но увижу ли еще? Пригласит его Борн еще или больше не позовет? А что, если…»
Бац! И снова голос пана Упорного:
— Ты впрямь такой дурак или делаешь мне назло? Это уже выходит за пределы обычного идиотизма! Целый год с тобой мучаюсь, а ты до сих пор не усвоил даже элементарных основ сложения.
«Боже мой, — подумала Бетуша, — почему этот человек так орет и стучит линейкой? Ведь от этого никакого толку. Почему Гана или Борн не обращают внимания на то, как он воспитывает Мишу?»
Буря, поднятая паном Упорным, разыгралась во всю мощь.
— Не воображай, что я тебя не раскусил! — бесновался учитель. — Я тебя насквозь вижу, не такой уж ты тупица, каким прикидываешься, на пакости у тебя ума хватает! Ни добром, ни злом от тебя толку не добьешься. Я прекрасно знаю — ты просто не хочешь! Но я научу тебя хотеть, так и запомни! Бери перо в руки и пиши: девять плюс шесть. — Бац! — Семь плюс восемь. — Бац! — Шесть плюс семь. — Бац! — Девять плюс восемь. — Бац! — Девять плюс девять. — Бац! — Восемь плюс восемь. — Бац! — Шесть плюс шесть. — Бац! — Шесть плюс восемь. — Бац! — Девять плюс восемь. — Бац! — Девять плюс семь. — Бац! — Эти примеры решишь мне без единой ошибочки, не то не будет тебе ни прогулки, ни сладкого,