спазма, и он сипел слабеньким, замирающим голоском. Не раздумывая, Гана схватила с умывальника кувшин и прибегла к средству, не раз испытанному на собственном опыте: единым махом выплеснула на мальчика всю воду и облила его с ног до головы. Успех этой суровой меры сказался сразу. Мокрый Миша перестал корчиться и сипеть, сел, уставился на Гану расширенными, полными ужаса глазами и заплакал, призывая Аннерль, свою Аннерль.
— Плачет, — заметила Марженка. — Это хорошо.
— Да, — подтвердила Гана. — Вытри его и уложи в кровать.
Так с некоторым запозданием из Миши начали воспитывать сознательного чешского патриота.
Миша проплакал еще несколько дней, но это были уже, как сообразила Марженка, благотворные слезы. Известно, что слезы смывают с души всякую печаль, увлажняют раздраженную слизистую оболочку органов чувств, и если человек даже в самом большом горе проливает слезы, можно не опасаться, что оно задушит его. Однажды в десятом часу утра — Миша после очень неспокойной ночи еще спал на мокрой от слез подушке — подле него раздался треск, словно от пистолетного выстрела. Перепуганный мальчик вытаращил красные, заспанные глазки и увидел глупо ухмыляющегося, маленького, коренастого, бедно одетого человека, который наклонялся над ним, скаля длинные, желтые зубы. А за его спиной стояла с коварной улыбкой грозная Мишина мачеха.
— Доброе утро или, вернее, добрый день, славный молодец, — провозгласил человек с длинными зубами и, хлопнув в ладоши, снова вызвал тот ужасный, резкий треск, который разбудил Мишу. — Всему свое время: для еды, для работы, для сна! Вставай, ты с запозданием начинаешь свой день! Призываю тебя к жизни, дельный сын Меркурия! — Хлоп!
— Это твой домашний воспитатель, Мишенька, пан Упорный, — сказала мачеха. — Осенью ты пойдешь в школу, и пан Упорный тебя к ней хорошо подготовит, чтобы дети не смеялись над тем, что ты не умеешь правильно говорить по-чешски. Ведь ты не хочешь, чтобы над тобой смеялись, не правда ли? Ну так хорошенько слушайся пана Упорного, как собственного отца.
Она удалилась, противно шелестя юбками, и оставила Мишу на произвол пана Упорного; с этого момента для мальчика начались новые, неслыханные муки.
Бодрый, шумный, подвижный — грудь колесом, живот втянут, икры как сталь, ни шагу спокойного, лексикон из сплошных: «О-го-го!», «За дело!», или: «А ну, поглядим-ка!» — пан Упорный задумал переделать тихого мальчика на свой лад, ободрить его, влить в его жилы свежую кровь.
— Такой мальчик должен носиться, как вихрь, — поучал он Мишу, хлопая в ладоши, чтобы усилить выразительность, резкость и убедительность своих слов. — Нет большего наслаждения, чем быстрое движение на свежем воздухе. — Хлоп! — Когда чистый кислород наполняет грудь и кровь быстрее бежит по жилам, голова проясняется, и с умственной работой справляешься играючи. Ну, за дело! Назови и кратко опиши все предметы, украшающие твою комнату — покой маленького принца и престолонаследника! Начнем с самого замечательного, бросающегося в глаза. Что это за черное существо, что за мохнатый зверь там, в углу? Ну, отвечай, что это такое?
— Das ist mein Bar[48] — ответил Миша, съежившись и моргая от страха, что пан Упорный сейчас хлопнет в ладоши.
Хлопок не заставил себя ждать. Хлоп!
— Bar! Да что ты говоришь? Я прекрасно знаю, о сын Меркурия, что за свою коротенькую жизнь ты овладел всеми тайнами великого языка Гете, так что не рассказывай мне о каких-то Bar'ax, ты должен отвечать по-чешски! Ну, долго я буду ждать? Может, хочешь, чтобы я тебя выдрал, как Сидорову козу?
— А кто такой Сидор? — робко осведомился Миша.
— Это человек вот с этакой бородой и палкой, я его позову, если ты будешь капризничать. — Хлоп!
То ли пан Упорный говорил слишком мудрено и много, то ли слишком часто и громко хлопал в ладоши, но результат его усилий был весьма жалким. Миша замкнулся, смотрел на мир волчонком, вздрагивал, как только раздавался хлопок ментора; разум его, казалось, угасал. Не то он ожесточился, не то и вправду поглупел, а может быть, просто его запугали — как бы то ни было, но в конце лета Борн, проэкзаменовав сына, пришел к выводу, что мальчик не подготовлен к посещению чешской школы, и решил, что курс первого класса он будет проходить дома под руководством пана Упорного. Тут следует заметить, что пан Упорный был кандидатом на должность учителя и знал все, что полагается знать воспитателю маленьких школьников: он умел не только читать, писать, считать, но и торжественно протрубить фанфары, прислуживать при богослужении, петь партию первого тенора, вторить басом и даже печь облатки для причастия; более подходящего учителя для Миши нельзя было и придумать.
Мише купили аспидную доску, грифель, губку, и пан Упорный приступил к обучению.
— Еще древние финикияне, — так начал он первый урок письма, — бывшие искусными торговцами, поняли, что система иероглифического письма, введенная египтянами, или клинопись, которой пользовались шумеры, мало пригодна для практических торговых надобностей. Что же они сделали? — Хлоп! — Ввели алфавит из двадцати двух букв, который потом перешел в Грецию, а из Греции в Италию. А поскольку Италия — колыбель нашей современной цивилизации, — мы, о сын Меркурия, до сих пор пользуемся письмом финикийского происхождения! — Хлоп!
Сын Меркурия смотрел на своего преподавателя, вытаращив глазенки, и ничегошеньки не понимал.
Прошло полгода. Однажды зимним вечером пан Упорный, решительно постучав в дверь, вошел в кабинет Борна, собственно, в комнату, называвшуюся библиотекой.
— Мои подозрения, к сожалению, подтвердились, — грустно сообщил он своему нанимателю. — Я применяю самые современные методы обучения, делаю все, что могу, но безрезультатно. Ваш сын, господин коммерсант, дебильный.
Борн вздрогнул.
— Вы хотите сказать, что он слабоумен?
— Я сказал — дебильный, это легкая форма слабоумия, — ответил пан Упорный. — Кроме того, он душевно не вполне здоров, страдает манией преследования, то есть навязчивой идеей, что все в заговоре против него и стремятся его погубить, а также болезненно меланхоличен. Помимо того, мне кажется, у него бывают галлюцинации, ему чудятся угрожающие голоса.
— Что еще? — взволнованно воскликнул Борн. — Чем еще он страдает?
— Это, с вашего позволения, все, — сказал пан Упорный. — Обращаю на это ваше внимание, пан коммерсант, чтобы вы не удивлялись полному отсутствию успехов в его занятиях… Бывшая нянька Миши, которая, как мне рассказывали, воспитывала его с самого рождения, судя по всему, пренебрегала мерами, необходимыми в таких случаях, поэтому мальчик умственно не развит и сейчас очень трудно наверстать упущенное. Все же прошу вас доверять моему методу, хотя при таких обстоятельствах нельзя рассчитывать на быстрый успех.
Борн ответил, что пану Упорному он доверяет, но не следует ли показать Мишу врачу-специалисту?
— Простите, но я бы не советовал, — возразил пан Упорный. — Я сам не плохо разбираюсь в психологии и детской психиатрии и убежден, что добьюсь удовлетворительных результатов, если меня не будут торопить. Однако одно обстоятельство я хотел бы выяснить ad informandum[49] не была ли его покойная мать несколько меланхоличной?
— Была, — со вздохом подтвердил Борн. — И не столько меланхоличной, сколь апатичной.
Пан Упорный просиял.
— Вот видите, господин коммерсант. И Миша пошел в нее, так что не удивляйтесь. А теперь прошу вас уполномочить меня на применение всех воспитательных мер, которые я сочту нужными.
Борн некоторое время задумчиво смотрел на ретивого молодого педагога.
— Я взгляну на Мишу, — сказал он, вставая.
— Пожалуйста, как вам будет угодно, — обиженно ответил пан Упорный.
Через темную переднюю они направились в детскую. Миша сидел на полу и играл лошадкой, пытаясь впрячь ее в повозочку, где лежал замусоленный кусок пирога. Увидев отца с учителем, он испугался и прижал лошадку к груди.
— Добрый вечер, мой мальчик, — с деланной бодростью сказал Борн. — Как поживаешь?