—
Закрой глотку, — дал он ей оплеуху.
Софья в дверь рванулась, закричала в темноту:
—
Спасите, убивают!
Макарыч сгреб ее. В дом втащил.
—
Отдай девку мине. Взращу добром.
—
Своих иметь надо.
—
На што те, дуре, дите?
—
Тебе, тебе-то зачем?
—
Отыму, коль добром не согласная.
—
Иди-ка ты отсюда, пока снова в каталажку не попал, вот скажу, что силовать лез. И упрячут…
Софью скоро из села вывезли. И дочку тоже.
«Не повезло девке», — пожалел лесник.
Он смотрел на бегущие за утками облака. Им тоже холодно. Вон как потемнели. И тревожно стало. Верховой ветер гудел, гнал их, лохматил голову тайги. Умирающее лето еще жило: дышала каждая травинка. Но уже укрепляли свой дом мураши. Глину с травой таскали, чтобы осенние дожди не размыли, зимние холода потомство не
при
морозили. Букашки торопились: опоздай — не выживешь.
—
Всяка тварь к зиме утепляется!
Лесник заметил белку-летягу, которая тоже решила переодеться, сарафан на шубу сменить. У нее уже подшерсток появился, а летняя одежа клочками выпадала.
—
Будя хорохоритца, — сказал ей Макарыч.
И зверек, будто понимая, о сучок потерся, чтобы сарафан скорее снять.
Макарыч подошел к границе своего участка. Вот кол, цифры. Здесь предел его владений. Только тайга их не признает. Его деревья дают семена па другую сторону. О живности и говорить нечего. Тайга ей — единый дом. Без перегородок, дверей, границ, запретов.
Свой дом. Теперь он есть и у лесника. Теплый, обжитой. Как у людей. И хозяйка имеется под стать ему. Добрая, ласковая. Макарыч будто увидел свою Марью. С косой-короной, тронутой заморозками до седины. С глазами тихими и грустными. В них синева застыла. Под старость такое не проходит. Сквозь смех былое звенит, как весна отшумевшая. Морщины вокруг глаз, их разве поубавишь? А губы, как у девчонки, нетронутые. Они одни на лице смеются. Будто сами по себе живут. Врозь с хозяйкой. Марья с годами погрузнела. Не от добра. Болезни сказались. Тоже с прошлого. И Макарыч вспоминал, какой увидел ее впервой. Там, в больнице. Она и тогда была широкая в кости. Только ходила легче. Над хворым Макарычем ночи просиживала. Тревожилась за него, как своя кровная. Это и присушило. Другие не больше чем на жалованье за ним доглядывали.
Мол, тепла на всех не хватит. Солнца вон куда больше, а и им не всех согреешь.
Марья была иной. И хотя бабы попадались неплохие, ее не забыл. Вот и теперь от глаз не отходила, стояла, словно привидение.
—
Иду! Иду, голубушка! Не томись, —
заторопился лесник.
Он собрал брусники в линялый картуз, который надевал от клещей. И труском, напрямик — в избу.
Бруснику Марья любила. Зная про то, Макарыч всегда баловал жену этой ягодой. Любил смотреть, как радовалась она малой крохе вниманья мужнего. Как девчонка малая, рот соком перепачкивала.
—
Господи, да штоб те!
Сердце зайцем в ребро ломилось, прыгало, крутилось. Нет, то не оно: тайга закрутилась. Верхушки деревьев по кругу пошли, будто в омут попал. Вот и совсем закаруселили. Прыгнули и небо проткнуть норовят.
Вот умру
я,
умру я.
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могила моя…
«Хтой-то поеть? Иде-то ужо слыхивал. Ну на што про могилу-то? И так тошно. Ох-х-х! А голос знакомый. Колькин. Ага. Кады-то пел. Не ко времени теперича».
А боль сильнее. Вот уже дыхнуть нечем. Тучи на самую грудь ложились, лизали лицо. Черные, лохматые, липкие. «Воды ба испить», — едва ворочал вспухшим языком Макарыч. И чудилось, что рядом ручей звенит. Голосистый мальчишка. С камня на камень скачет. Совсем рядом. Но как дотянуться. И… Нет, то береза упала с обрыва. Отжила, знать.
Сколько он пролежал — не помнил. Над тайгою-то ли сумерки на корточки присели, то ль утро робким цыпленком проклюнулось. Свежо, Сыро. Лицо мокрое. И одежда. Даже к телу прилипла. Брусника кровью из картуза выплеснулась. Макарыч встал скрипуче. Тяжко на пень сел. Вздохнул, огляделся, обрадовался. Значит, жив!
К зимов
ью
пришел в потемках. Завидев свет в окне, взбрыкнул теленком, к избе вприпрыжку припустил. Марью перепугал. Та заждалась.
—
Отец, миленький, за что осерчал? На столь много ушел в глухомань проклятую. Думала, как бы худого не приключилось. Искать где — не ведаю. Боюсь тайжищи. До смерточки боюсь. Она ж тебе меня милее. Неужто постылая я?
—
Марьюшка, не мучьси. Ну, кровушка
взыграла! Потешилси. Нынче отдохну. Вот, возьми ягоду. пожалей мине, лешака старово, — протянул Макарыч бруснику.
—
Нынче сон дурной видела. Вроде мой
покойный с тобой выпивал. Все к себе сманивал.
—
Зряшное привиделось, — вильнул глазами Макарыч.
—
Коля был. Уехал недавно. Не дождался.
Говорил, отозвали срочно. Даже не ночевал.
—
От горе-то!
—
Просил сказать, чтоб не обижался ты…
—
С Зоей был?
—
С ней, — отвернулась Марья.
—
Чево воротисси?
—
Не люба она мне.
— Нам с ней не любоватца. Кольке напортишь.
—
Добро бы.
— Не моги так. Осерчаю. Малому видней.
—
Что видней? Глупый он. Баб не знает. Эдакая головешка горелая окрутить сумела.
—
Не брани. Зойка с им работать станет. В тайгу-то не кажная за мужиком пойдеть.
—
Ей-то что терять. Ни кола, ни двора, пи роду своево не имеет.
—
То к добру. Кольку боле ценить станить.
—
Дай бы Бог.
—
Глядишь, дите привезут, — выдал задумку Макарыч.
—
Ох! Что ты, отец, сами дети, куда им?
Вы читаете Макарыч