их век. Беспечен. Помрут скоро, а вот корни в земле оставят. Для семени. Под кедрачом мухомор высунулся. Голова с острой макухой, словно нос у пропойцы — красная.
—
От бес тя подери, поганай гриб, а морда
пригожая, даже веснухи имеютца.
Когда-то от каторжников слышал про него. Дескать, уродился мухомор голодным на соблазны. Да дуракам на приманку. Те красное любят. На зуб испробуют — дуреют. Вроде как пьяными делаются. Так и помирают с туманом в глазах. От того мухомор пропойным грибом нарекли. Люд каторжный-беглый, в грибах несведущий, что мухи от мухомора мерли. Кляли за красу с ядовитым нутром.
А ему хоть бы что. Стоит, морду красную серед зелени примостил и манит, что баба-плутовка. Бес ему в ребро!
Разомлела в тепле голубица. Почернела от солнца. Ягоды кусты
по
об
с
еяили. Сами в рот просятся. Знай, бери. Да сбирать некому. С войной вкус сладости перезабыли даже дети. Не до ягод нынче. Вот и сохнут заживо.
Войны Макарыч не видел, не слышал воя снарядов, разрывов бомб. Люди сказывали, будто их сверху скидывают. Прямо на головы. Макарыч даже согнулся от этих мыслей. Втянул голову в плечи.
—
От то, небось, за грехи наказание Божие. От еропланта не сбегишь. Поди, земь с ево, што на ладони, видать. Друг от дружки, коли лихо, стрекануть можно. А тута никаких ног не хватить. И на че люд сам сибе погибель поудумал? Ить тож надоть! На голову с неба чертовины сигають. И на куски рвут враз. То, поди, собаки худче. Куды уж ведмедь, супротив той бонбы он — игрушка дитячья.
Макарыч снова представил завалинку дома и мужика, что с войны сослали за негодность. Руки ему оторвало. Не совсем. Култышки остались. Сидел он неуклюже. Пустые рукава за спиной держал. Совестился. На жену смотрел не по-мужичьи. Втихаря Макарычу пожалился, что вот теперь и обнять-то бабу нечем. Она хоть и смирная, а как другого приглянет? Ведь и работник с него теперь никудышний. Баба-то за двоих на лесоповале мается. Правда, пенсию ему определили за это. Но что она? Ей свое дите по головушке не погладишь. По нужде справиться детва помогает. «Уж лучше б насовсем прикончило», — в сердцах пожалел мужик.
—
О том не тибе судить, што лучче. Живой —
и
то слава Богу, детишки под присмотром вырастут. Што им без тибе? Сиротство худче уродства. Оно ж у тибе не с потехи, не по пьяной гульбе. Не по крови. С войны ить. То не срамно. Не стоит душу травить Не ты один эдакий, — сказал ему лесник.
—
Э-э-э-э, тебе легко говорить. Моя баба ночью, что корова больная, вздыхает. Каково мне такое? Байками ее не утешишь…
—
Нехай радуетца стерва, што ты хоть такой возвернулси, им, лярвам, ежели всыто, завсегда одново мужика не достаеть. При руках виду не ка- зала, ноне случай подвернулси. Дербалызни ей по заду, штоб в другую стенку зубами вцепилась. То- ды вздыхать не подумаить.
—
В жизни ее не бил.
—
Зазря. С бабой-то как надоть? Люби, што
душу, тряси, што грушу. Можа, путя получитца. Ты жа ни к ей шалой, к дитям возвернулси.
—
Это верно.
—
Потому на ум наставляю. Знай сибе цену. Мужик голова всему. В доме ен заместо Бога. Усеки про то.
А была и другая семья. Ее Макарыч не мог позабыть. Мать с дочкой. Отец то ли погиб, то ли к немцам попал. В общем пропал без вести. Девчонке той годов шесть, не боле. Востроглазая. Шустрая, как белка. Но то на людях. Все чем-то занята. То картоху сбирает с-под земли, что от осени осталась. Копается в ней ровно крот. И такая же черная. Сумку наберет, переломится пополам, домой поспешает. Сумку по земле хвостом волокет. То, глядишь, в своем огороде возится. Полет, поливает. С утра до ночи хлопочет. О доме заботится. Кому ж как не ей? Мать-то непутящая. Чуть вечер — платье срамное напялит и пошла по улице индюшкой, хвост растормошит. Патлы-то, бабы сказывали, на кочергу каленую крутит. Под овцу подделывается. И все с мужиками заигрывает. Где плечами голыми да спиной, где ногами начнет выдрыгивать. Словно козлуха. А нош все в шишках от болезни. Мужики на нее с опаской смотрели. Пришлая. Что с нее взять. Может, и заразная. А сама- то не скажет. Бабы иногда ее поколачивали. Всем гуртом. А чтоб не шельмовала. Одна посулила ей глаза кочергой вышпарить. За то, что мужика соблазнила. Вцепилась ей в патлы, кричит: мол, порву на тебе, шлюхе, хорхоры немецкие.
Распутница та нигде не прижилась. Дослышались люди, что с материка ее за легкость поведения выгнали. Ей и тут не сиделось. Нет мужика — дочку колотит почем зря. Словно та и не кровная. Лозой иль ремнем солдатским сечет, да так, что та без памяти валилась. Не сдержался однажды Макарыч. Людские разговоры душу рвали. «Пойду, выпрошу девчурку. Можа, отдасть мине ее. На што над дитем измыватца? Не любое оно? Мешаит взамуж выйтить, отдай от греха подале. Девке лучче станить. Взрастеть — благодарствовать будет».
В избе, где жила Софья, было темно. На стук никто не ответил. «Сама, поди-ко, забавляитца, а девчурка спить», — подумалось леснику. И все же, не желая па шум нарваться, кашлянул громко, спросил:
—
Хто в доме имеитца?
—
Я, —
дрогнул откуда-то голосишко.
—
Поди
сюд
ы.
—
Не могу.
—
По што? — удивленно шагнул в темноту
Макарыч.
—
Наказанная я.
—
Свет вздуй. В теми худо, — попросил девчонку.
—
Мать заругает.
—
За што?
—
Я в углу. Она вставать не велела.
—
Падаль сатанелая! — изумился лесник и
выдернул девчушку из угла.
—
Иде мама?
—
Не знаю.
Девчонка отвернулась. Врать неумела. Сказать правду не хотела. И так по селу про мать наслышалась. Тетки иногда даже на нее ругались. Про какие-то яблоки и яблоньки говорили.
Макарыч больше не спрашивал. Они еще долго сидели молча. Как вдруг под окном шаги послышались. Девка в угол метнулась. Замерла. Лесник к двери рысью скокнул. Ухватил Соньку за горло. Та ногами засучила, захрипела.
—
Зверюка! Лиходейка! Што над девкой измываишься, злыдня?
Девчонка в углу во весь голос заревела:
—
Не бей мамку!
—
Цыть!
Макарыч выпустил бабу, та испуганно ворочала водянистыми глазами.
—
Засужу! — чуть очухавшись, крикнула в лицо леснику.
Вы читаете Макарыч