безразличным видом, в простой голубой нижней рубашке и, как ему показалось, напевала, бубня губами. Она, он это понимал, чувствовала его присутствие, но совершенно не торопилась радоваться или удивляться. Оттого, что она была в рубашке, но с распущенными седыми редкими волосами она выглядела еще более бесстыдной, униженной, опозоренной, чем другие женщины, на которых не было ничего. Позор и скорбь сплелись вместе и тянули свои щупальцы в его прошлое. Бабка была самым родным ему человеком, пока была жива, и он это знал.
Его вина перед бабкой, огромная, неизбывная, только здесь стала ему до конца понятной, объемной и неискупимой никакими силами. Он ее вот сейчас терял и если бы позвал, она бы не повернула головы.
Он дважды отказал ей в приюте. Ей, которая любила его без вопросов. Он, спиваясь, приходил к ней, туда, где она жила с нелюбимой ею снохой, где ей было плохо, откуда ее увезли а больницу умирать. Она вместо осуждения совала ему десятки и поила чаем. Она наслаждалась, сидя с ним, хотя не отдавала себе в этом отчета. Она жила в такие минуты, а он уходил, лишая ее жизни, забрав деньги на опохмел и отпившись слегка чаем.
Мать спихнула ее семье своего брата, дяди Коли, чтоб зажить одной в кооперативном уединении, соблазнив брата лишними квадратами, которые доставались его семье впридачу к старой женщине, отдавшей всю свою жизнь им: матери с дядькой и и своим внукам – их детям… В их числе был и я…
Когда у бабки случился сердечный приступ, она упала с кровати, ее не трогали, ждали врача «скорой». Тот помог ей подняться. Она была маленькая, но полная. Барахлило сердце – шло к девятому десятку. «Правда, я не умру?» – спросила врача бабушка. Врач засмеялся, успокоил: «Ты, бабуля, у нас совсем молодцом!» В тот раз она выкарабкалась, захотела пожить у него, они с женой-актрисой приютили, но тут он развелся, бабке опять пришлось возвращаться к снохе. Выставил. В новую квартру не взял. Больно озорная была следующая подруга, стыдно было перед бабкой.
Когда она все-таки умерла, он не удосужился приехать в больницу, застать ее последние минуты на этой Земле. Не было тут никакой сентиментальности. Только жестокость. И она, жестокость, обязана была вернуться и пасть уже на его голову. Он понял, это – закон.
То, что она тут, среди этого уныния и тоски, и есть его вина. Она его любила, он бросил ее, старую и беспомощную, избежал забот, связанных с человеком, который состарился и больше не может отдавать нам всего себя, целиком зависит от нас… Источником его муки – какой явилось это изматывающее уныние – отныне станет она, толстая седая женщина в мокрой светло-синей рубашке из грошевого трикотажа… Сидящая в конце зала, где им пребывать до конца времен и далее.
Это была не бабка уже, это была «старшая» матрешка, в которую были вложены все остальные женщины, как подобия первой, – их различие, понял он – формальная условность. Одна в другую, они входили без труда и помещались в «старшей»: мать, сестра, его жены и любовницы, женщина «вообще»! Та, что была воплощена во множестве фигур, усевшихся здесь на века.
Ловушка была расставлена ему тут неумолимо и безжалостно. Беспощадность эта заключена была в необыкновенной соблазнительности многих из этих голых тел. Но в то же время присутствие бабки в седых космах на мокрой скамье среди холодного пара, клочьями пробираюшегося от окон к самому сердцу, каждую секунду превращало соблазнительность этих телес в длинную пытку. Уныние обострялось соблазном, соблазн оборачивался унынием. Под невнятный и бесконечный реквием под сводами в каплях испарины. Уныние здесь было разлито не как прерванная радость, не как ожидание темной полосы бытия, а как оформленная безысходность без конца, края и причины.
Самое страшное, что здесь причина муки словно только что умерла! Если причиной муки на Земле бывает наказание за грех, то здесь мука стала беспричинной, не связанной с виной, ибо всякая вина избывается наказанием. Всякое наказание, таким образом, соразмерно вине и, как не бывает бесконечной вины, так и не бывает – не должно быть – бесконечного наказания. А здесь именно бесконечность и неизбывность предполагались, ибо расплата тут сочилась из молекул пара, воды и света, как сама вина сочится из молекул нашей злой души. За каждую молекулу вины – биллионы лет беспросветного уныния. Зло уныло прежде всего. Похоть уныла. И праздник вожделения зиждется на унынии.
«И быть этому тысячи тысяч лет, до тех пор, пока не начнется следующая тысяча тысяч…»
«Как у Джойса в том его „портрете'!»
Он, забывшись, встал, взял у лежавшей большую мочалку из морской высушеной водоросли, похожую на мохнатую булку, и принялся намыливать свои худые никчемные ноги.
Вместо тепла по телу медленно расползался злой холод, озноб.
Потому что всюду был мокрый и липкий пар, глухой и гулкий звук-реквием с кастаньетами шаек, всюду был растворен в мокром этом гуле всхлип уныния, отчетливо виден был источник этого уныния – фигура, сидящая в голубой линялой нижней рубашке в дальнем конце этой вселенской пазухи, вселенского космического подвала, подземелья, преисподней.
Проходящая женщина толкнула его так, что он отлетел, подскользнулся и сел на скользкий пол.
Отсюда картина выглядела еще более фантастической. Женщины вокруг, не переставая мыться, беззвучно смеялись над ним, формы их колыхались, тряслись, мелко дрожали.
Женщины были разные. Дебелые и худые. Коротконогие и рослые.
Здесь были стройные, как Афина, и круглые, как бочонок. В ожерельях складок, как слоеные кулебяки, и худые, как скелеты Дюрера или изваяния мадам Смерти со среденевековых надгробий.
Здесь не было только молодых, не было девочек, «лолит». Здесь были только уже познавшие близость мужчин, испытавшие муки родов, унижение прерванных беременностей… Женщины на разных стадиях грехопадения. То есть такие, что и предназначены были ему судьбой в той жизни на Земле.
И сестра была тут только потому, что незадолго до смерти ее обесчестил негодяй-гуляка, и последствия еще, как выяснилось, неизбыты…
«Грехопадения»? В чем его суть? Ведь все сюжеты о нем всегда лишены «постельного» привкуса. Просто стоят мужчина и женщина под деревом, на котором сидит Змей. Ева протягивает Адаму яблоко.
Парис – тоже яблоко. Война, бойня – потом.
Грехопадение – не койка, оно лишь вожделение. «Увидели, что наги!»
Вожделение не кончается обладанием, потому что обладание не только уничтожает его, но и снижает его уровень: вожделеют свой идеал. Идеал безгрешен – безгрешным нельзя обладать.
Насмотревшись издали на Лауру, идут в Веселый квартал.
Любят Прекрасную Даму, а из Дома делают Дом Терпимости в Веселом квартале. Вот он и становится таким невеселым Адом.
Его бабка оказалась за пределами любви, осталась несчастной. Потому что он вожделел и вожделеет
Прямо в лицо ему, когда он смыл с себя мыло, смотрела Тамарка, его Вергилий в халате банщицы, она стояла над ним: «Всю жизнь мечтала посмотреть, как ты будешь лежать у моих ног! Я не похожа на нее, а? На твою Надю-ху? Тот-то же! Так не должно быть – одним – все, другим – ничего! Вот и хавай!»
Немезида! Богиня мести, он понял, только начинала свою месть…
Тамарка исчезла, он остался сидеть на холодной лавке, его тряс озноб.
Придя в себя, он заметил, что непрерывно плачет, уже не от мыла. Он не удивился. Он теперь смотрел на толпу голых женщин, как осужденный на смерть через четвертование смотрит на орудия палача. Хуже уже не будет ничего, потому что худшее – лучше растянутого ожидания его…
Каждая женщина призвана была здесь будить и будила в нем вожделение, каждая – своего, отличного от других вожделений, рода.
Понятно, почему Надьки здесь не было. Вот что прояснялось: Надька запрятана внутрь каждой из этих женщин! Это она прячется под голубой рубашкой из дешевого трикотажа, и он понял, что обречен. Мечты живут без вожделения и похоти, которая накрыла его раз и навсегда.
И в каждом похотливом позыве содержалась бесплодность, апофеоз бессмысленности, той бессмысленности, которая есть только у смерти. Смерти, которая здесь царственно отсутствовала, ибо тут все было за Ее, смерти, порогом.
Я проснулся от стука. В дверь номера стучали и ругались: пришла машина, шофер ждет уже сорок минут.
Я совсем забыл, что еду в ночной клуб. За разгадкой главной тайны. Сон или наркотический бред отступили, я кинулся переодеваться. «Загадочный индус» или «Шейх из эмиратов» едет за пополнением