Удивленные кадеты подождали немного, а затем закричали хором, повторяя за Фишером:
— Принесите тарелки! Тарелки сюда!
Томан, оскорбленный, хотел было уйти, но его не пустили. Да и невозможно было выйти.
Шум бурно нарастал в переполненной комнате.
Наконец среди криков, перед растерявшимися поварами на пороге появился Гринчук.
— Что тут происходит? — чопорно, притворяясь спокойным, проговорил он на неуклюжем немецком языке. — Принесите книгу рапортов. По-моему, никто не подавал заявления.
Тут в пространстве между Томаном, чувствующим себя пленником здесь, и Гринчуком, загораживающим дверь, взвилось пламя оглушительных криков — и пожар этот перекинулся в соседние помещения.
Томан смотрел, как молча поднялся в напрасном ожидании чего-то лейтенант Петраш. Видел лейтенанта Слезака в очках — тот злобно и упорно, покраснев до висков, старался перекричать гвалт, требуя хлеба. Томан слышал где-то сбоку звучный голос Ржержихи, который, однако, вдруг разом впитался в шум, как вода в песок.
Поверх всех голосов выделялся пронзительный крик Фишера, который неотступно наседал на одного из поваров.
— Тарелку лейтенанту Томану!
Выкрики всех остальных сотрясали стены:
— Скандал, скандал!
Кадет Блага завопил:
— Долой менажмайстера! [164]
В конце концов Фишер передвинул свою тарелку к Томану и, силой усаживая его на лавку, закричал:
— Он будет есть здесь! Он такой же пленный, как все!
— Скандал! Скандал! — дружно наступали кадеты на Гринчука.
Позади Гринчука, выдерживавшего их напор с вызывающим спокойствием, появилось страдальческое лицо капитана. Он обращался только к Гринчуку, и взгляд у него был как ласковые руки в перчатках.
— Не стоит, — сказал он и сам велел поварам принести прибор.
Вскоре двое сбитых с толку пленных солдат стали накрывать маленький столик у двери, поспешно унося с него груды приготовленных тарелок и приборов.
Столовая утихла.
— Это что? — среди тишины спросил вдруг Фишер.
И тут же он понял. Покраснев, он вскочил, резко оттолкнул испуганного солдата, вырвал из рук его тарелку и поставил ее на стол напротив себя с такой силой, что едва не разбил. Остальные, тоже угадав замысел кухонного начальства, снова зашумели.
— Томан будет есть за этим столом! — переводя дух, воскликнул Фишер.
После этого во всех комнатах воцарилась тишина. Томана заставили занять место за общим столом; его окружило плотное кольцо преданных глаз.
— Он такой же пленный, как все! — торжествуя свою победу, заключил Фишер — и словно камень швырнули в спокойную воду, — гладь тишины возмутилась, заволновалась. Можно было расслышать чей-то брезгливо сторонящийся приглушенный голос.
— Ну, пожалуй, это и не совсем так! Кое-кто изменил императору, а норовит по-прежнему жить за его счет…
Кольцо жарких преданных взглядов, вспыхнув новым возмущением, еще плотнее облегло Томана. Он чувствовал, что эти взгляды поднимают его, как лодку волна, или как флаг на головокружительную высоту мачты. У него задрожал подбородок. И он заговорил, пугаясь каждого своего слова и в то же время чувствуя, что бессилен сдержать их.
— Разные бывают императоры! — сказал ои голосом, трепещущим на какой-то немыслимой высоте; во всей столовой стояла тишина. — Некоторые императоры не совестятся жить за счет возлюбленных своих народов и за их счет вести войну против них же!..
Последние слова были сказаны с дрожью. В соседней комнате кто-то презрительно засмеялся. Кто-то воскликнул:
— Неслыханно!
Кто-то вздохнул:
— Ах, как остроумно…
А взгляды, окружавшие Томана, безмолвно горели. Блага первым отважился нарушить наступившую тишину.
— Ну, это мы про Абиссинию… — насмешливо крикнул он. — Кадеты, смирно! Ergreift das Gewehr! [165]
И первым шумно заработал ложкой.
Обед прошел в волнении. И поднялись кадеты от стола в том же волнении, разом. Выходя, громко топали по деревянной лестнице.
В дверях, где столпились выходящие, кто-то шепнул Томану на ухо:
— Дело-то актом пахнет!
Но Томан, подхваченный потоком, ощутил в себе необычайную смелость.
— А я их не боюсь! Я принадлежу России, если кто хочет знать! — заявил он голосом, который не дрожал больше.
— Allons enfants… [166] — крикнул Блага, первым спустившись на улицу.
И на улице Томана окружили «блажные кадеты», постепенно он оказался даже во главе их кучки. Он впитывал в себя бесстрашие и одушевление этих юнцов и подчинялся ему в радостном опьянении.
Кто-то рядом рассуждал:
— Кто и чей хлеб ест в Австрии? Вот вопрос, ребята!
Блага взмахнул длинными руками.
— Замолкни, богохульник божьей немилостью! Да здравствует отец и кормилец возлюбленных народов своих!
— Да здравствуем мы! — захохотал кто-то. — И еще да здравствуют эти самые возлюбленные народы!
— И точка.
Томан чувствовал себя так, словно его несли на щите. Временами от всего этого у него начинала кружиться голова и сердце сжималось. При всем том он чувствовал во всем теле праздничную легкость.
Но позднее, когда наступил послеобеденный отдых и он на время остался наедине с собой — в отрезвевшую душу к нему прокралось недовольство с оттенком горечи: столь неожиданным образом был он введен в среду людей, с которыми хотел было жить уже в мире…
53
В тот день кадеты не могли спокойно отдыхать после обеда — они не в силах были надолго оставить Томана.
Крыльям любы простор и высокое небо. Кадеты, оставив в бараке только Ржержиху да лейтенанта Слезака, усыпали «The Berlitz School». Со штабеля балок, как с высоты некой твердыни, им казалось, что, молодые, восторженные, они властвуют над землей, вечно стремящейся к далеким горизонтам.
Томан краем глаза видел до мельчайших черточек их смелые лица — но плохо вслушивался в слова, которыми они его засыпали. Юнцы толковали что-то насчет свержения «властей».
Они заставили Томана рассказать потом о стычках, которые он имел в свое время с капитаном