последнюю фразу, набычился, как борец, готовый схватиться с противником, и, послав еще один задорный взгляд к крайнему бараку, закричал еще громче.
— Скажем прямо лейтенанту Томану — чем сильнее травили его, тем нетерпеливее мы его ожидали! — Он раскинул короткие руки. — Потому что он — наш… на все сто процентов!
После этого он слез с кучи щепок, пожал Томану руку и воскликнул по-русски:
—
У Томана зашумело в ушах, все по очереди подходили к нему, жали руку, засыпали улыбками — серьезными, вежливыми, дерзкими, бодрыми, озорными… Фамилий он, конечно, не запомнил. Те, которые могли похвалиться знакомством с ним еще по лазарету, теснились поближе. Фишер показал ему на остальных, стоявших кучкой:
— Вот это наши кадеты.
Какой-то долговязый юноша с неуклюжими руками и мальчишескими манерами вышел из кучки вперед и с угловатым комизмом изобразил выпад рапирой, воскликнув при этом:
— Да, да!
— Одним словом — «блажные кадеты», — засмеялся Фишер.
Фишер и Блага во главе своих «блажных кадетов» вывели Томана на широкую улицу между бараками и городскими садами. Первым делом ему показали «штабной» барак, а потом стали прогуливаться на глазах у всех пленных — нарочно, чтоб показать свое бесстрашие. Это была стайка молодежи, связанная горячей дружбой незрелых лет.
Вечером они подняли неимоверный крик» оттого, что повара не принесли для Томана порции, хотя такое было явно невозможно. Невзирая на протесты Томана, Фишер пустил тарелку по кругу, и «блажные кадеты» готовы были отвалить от своих порций столько, что насытили бы десяток людей.
У Томана, привыкшего к тишине лазарета, голова шла кругом. Но его не оставили в покое и после ужина.
Чешские газеты, с которых начали беседу после ужина, вскоре были забыты. Из горячих, торопливых речей Томан постепенно узнал всю историю лагерной жизни. В изображении «блажных кадетов» их мирная жизнь за чертой города состояла из непрерывных стычек. Они называли это борьбой.
Это невольно воскресило в памяти Томана первый год в гимназии, когда гимназисты замышляли мелкую войну с учениками немецких школ. Здесь тоже ведется какая-то домашняя, тайная и явная война против немцев и австрийцев, против «штаба», власть которого распространялась главным образом на общую кухню.
Весь вечер к ним в комнату заглядывали офицеры из других бараков, любопытно косились на кучку разгоряченной молодежи. Пришедшие подсаживались на минутку к Ржержихе или к столу и уходили.
— Полгода носа не казали! — смеялись кадеты.
— Это полезно, — в воодушевлении твердил Фишер. — А то уж слово сказать боялись!
Перед сном в ознаменование торжества поставили самовар, и усевшись вокруг него, пели хором:
52
Позади коричневых бараков через неглубокую травянистую ложбину бежала скромная речка; за речкой — заливные луга, а дальше — поля, до самого горизонта. На горизонте, подобно лишайнику на камне, лепилась деревня. Из-за деревни вставало солнце. Восход его лейтенант Томан видел после первой же ночи в лагере: он рано проснулся; вместе с ним поднялись и некоторые из его новых друзей. Они влезли на штабель бревен и стали разглядывать сады и крыши города в утреннем солнышке. Показали Томану ржавую крышу — то была нх столовая, которой распоряжался «штаб»; туда их каждый день водили на обед. Еще показали дорогу в поле — по ней можно было гулять далеко, дорога никуда не вела; в конце ее было место, где зарывали падаль.
Вольные поля, без оград, разлившиеся по земле, вольность, о которой Томан давно забыл, опьянила его. Он пустился по дороге, которая никуда не вела; с ним пошел услужливый Фишер. Здесь, на едва обозначенной колее, среди пашен и скошенной ржи, среди зреющих овсов и трав невольно вспоминалась далекая родина.
Возвращаясь к лагерю, встретили на этой дороге капитана Гасека. Томан от неожиданности едва не поздоровался с ним, но капитан, узнав его, успел опустить брезгливо-страдальческий взгляд. Разминулись, внутренне сжавшись. Томан уносил в себе тревожащую пристыженность; Фишер направо и налево разбрасывал нарочито громкие и грубые слова.
На старом плацу погоняли с кадетами мяч, сняв мундиры; потом, на балках «The Berlitz School», обсыхали на солнце и ветре, давая увлечься взбудораженной крови.
Однако за всеми этими занятиями Томан не мог забыть о предстоящих ему встречах. Его нетерпеливое беспокойство усиливалось по мере того, как солнце поднималось к зениту. Кадеты же собирались на обед, как на бой.
Пленных офицеров водили в столовую строем, под охраной двух конвоиров. Идти надо было по заросшей травой улице предместья.
Первым из старых знакомых Томан увидел лейтенанта Гринчука — его широкие казенные брюки парусили во главе колонны. Уж после, рядом с Гринчуком, Томан разглядел капитана. С ними шел и кадет Ржержиха. Сквозь общий гул до Томана доносился непрерывный поток его небрежно-громких речей.
У просторного бревенчатого дома голова длинной колонны приподнялась, расширилась, зашумела — колонна стала переливаться через низенькое крыльцо в дом.
В тесных дверях перед Томаном вдруг появилось сияющее лицо лейтенанта Крипнера, но, едва они успели переброситься двумя словами, как на них волной нахлынули кадеты, разлучив их, и неумолимо потащили Томана вверх по деревянной лестнице.
Столовая помещалась в пустующем жилом доме. Во всех комнатах, по которым разлился людской ноток, стояли только длинные накрытые столы и лавки. Томан, все время с робостью думавший о том, как ему знакомиться со множеством новых людей, с которыми отныне он должен будет встречаться ежедневно, сам не зная как, очутился в комнате, где его окружали только знакомые лица. Повара уже разливали по тарелкам суп из дымящихся котлов. Шум усаживающихся за столы бился о голые стены.
Томан ждал, чтоб ему указали место за столом. Фишер тоже озирался вокруг, а кадеты уже с нескрываемым возмущением покрикивали поварам:
— Где тарелка лейтенанта Томана?
Повара, будто оглохнув, суетились, удирали от кричавших. Кто-то из кадетов преградил им дорогу; повара растерянно пожимали плечами.
Успевшие сесть теперь снова вставали в беспокойстве.
— Принесите тарелку! — приказал Фишер.