Шилов, незначительный и незаметный среди стольких значительных лиц, тихо и счастливо улыбался, торопливо уступая дорогу служанке Зуевских, которая в этом шуме и табачном дыму несла большой кипящий самовар. Галецкая подошла к самовару и, первой приняв стакан, воскликнула:
— Итак, господа… да здравствует наше народное правительство! Да здравствует свобода! Но… — она улыбнулась и погрозила розовым пальчиком, — и для нас свобода, для нас, женщин, господа!..
Зуевский спохватился, остановил ее извиняющимся:
— Пардон!
И на столе появились две бутылки. Зуевский встал. Он сам разливал вино по рюмкам, нежно звеневшим в руках прислуги.
— В великий день, который мы сейчас переживаем, всякие слова были бы кощунством. Поэтому вместо тоста я просто призываю всех к работе. За успех этой работы, за великое будущее свободной России! Прошу…
Шилов принес откуда-то алые банты и стал раздавать их собравшимся. Смущаясь и краснея, он подал бантик и Галецкой. Та подошла к большому зеркалу в кабинете Зуевского и, приколов бант, спросила Томана:
— Хорошо так? А вы? Разве вам не дали?
Тут Шилов с извинением протянул ей бант и для Томана. Галецкая сама приколола его Томану и пошутила:
— Красный цвет означает любовь! — И, жалобно скривив хорошенькое личико, добавила: — Но, конечно, не к замужним женщинам. Правда? О господи!
Дергачев на ее шутку ответил серьезно, и слова его, от природы человека сурового, прозвучали до неестественности восторженно.
— Да! — воскликнул он. — Отныне красный цвет означает любовь к родине, к народу. Русский народ, — он почти кричал, — всегда любил свободу. И вы увидите, на что способен свободный русский народ!
Мужчина в пенсне, стоявший спиной к окну, теперь подошел к ним и, весь сияя, вступил в разговор:
— Только теперь можно говорить о подлинном освобождении славянства, о Царьграде и проливах! И — о свободной Чехии! Да, да! Наша свобода — ваша свобода!
И руки Томана, лежавшие на спинке кресла, задрожали от благодарности к этому человеку.
А на худом строгом лице Дергачева сквозь реденькие усы выступила улыбка все того же неестественного смешного воодушевления.
Зуевский, задумавшийся за столом, уже явно выказывал нетерпение. Прислуга подала ему новый стакан чая, он раздосадованно очнулся, стакан в руках прислуги звякнул, чай выплеснулся, и раздражение вытеснило на миг с лица Зуевского все его величественное достоинство. Он с досадой сказал что-то жене, и тяжеловесная госпожа Зуевская, в свою очередь, что-то равнодушно сказала прислуге. Та испуганно, на цыпочках понесла пролитый стакан обратно к самовару.
Томан, наблюдая все это, внезапно почувствовал какой-то почтительный страх перед Зуевским. И хотя он имел дело с Зуевским ежедневно, в эту минуту он не посмел бы обратиться к нему.
85
На вечернем совете в земской управе должен был присутствовать мукомол Мартьянов, приглашенный Зуевским. По просьбе Зуевского пришел доктор Трофимов, передавший личную просьбу и приглашение коменданта полковника Гельберга, на квартире которого в тот вечер собирались патриоты. Однако Мартьянов никуда не пошел и никому ничего не сказал.
Город за окнами был как тлеющий пепел под ветром, В земской управе, несмотря на поздний час, горел свет. Здание почты казалось обеспокоенной душе Мартьянова каким-то маяком. Верно, там сегодня, затаив дыхание, люди прислушиваются к стуку телеграфных аппаратов, как прислушиваются к стуку сердца больного, борющегося со смертью.
Мартьянов отошел от окна и вышел во двор. Двор был будто осажденная крепость. Мартьянов бродил по двору, по пекарне, ища хоть какого-то дела, как затравленный зверь ищет укрытия. Остановись он — и горечь зальет ему сердце доверху.
Он чувствовал себя лучше, когда видел хоть других за работой. Зашел к пекарям, хотел было заговорить с ними, да испугался громких слов. Стоял и смотрел, как работники молча таскали мешки с его мукой. Тяжелые мешки напоминали трупы, и ему снова стало горько и страшно.
Он вернулся в тихий дом. К газетам. В запоздалых сообщениях запоздалых газет он находил сейчас даже успокоение.
Например:
«Начальник полиции Царского Села обратился по телефону к председателю исполнительного комитета Государственной думы с просьбой принять меры для наведения порядка в Царском Селе и его окрестностях».
— Значит, дело только в наведении порядка. Наверное, навели уже? А что же исполнительный комитет?
Но сообщение об ответе исполнительного комитета Мартьянов найти не успел, потому что в его тихий дом ворвались, словно был пожар, директор гимназии Дергачев и знакомый купец Изюмкин, владелец магазина на главной улице. Своим вторжением они переполошили жену Мартьянова.
— Сергей Иванович! Бог с вами! Куда это вы запропастились! Скорее, скорее! Революционный комитет просит вас! Пожалуйста, не медлите!
Мартьянов так испугался, что долго не мог перевести дыхания, сердце его сильно колотилось. И ему не оставалось ничего иного, как утонить свой невольный испуг в негодовании.
— Тьфу ты, — закричал он. — Побойтесь бога! Обалдели вы, что ли? Это что же? За кого вы принимаете Мартьянова? Нет! Скажу сразу: не понимаю я того, что вы мне толкуете. Какой может быть в такое время революционный комитет? — Мартьянов поднял руки над головой. — Люди! Честные люди! Что за преступление вы задумали?.. Нет! Я убедительно вас прошу: извольте покинуть мой дом!
Они все-таки настаивали, но он не сдавался.
— Нет, нет, нет, — кричал он, затыкая себе уши. — И слышать не хочу! Все это провокация! Да я сам лучше всех знаю — нас война замучила. Да, замучили нас бюрократы, помещики, Дубиневичи всякие… Но… господа, война ведь! Родина в опасности!
— Сергей Иванович, — втолковывали Мартьянову и слева и справа, — бога ради, поймите, ведь именно поэтому, именно поэтому… надо спасать…
— Нет, нет, нет! Спасать, говорите? Кто? Кто спасать-то будет? Бывшие арестанты? — Мартьянов положил мясистые ладони на грудь. — Господа! — Кровь бросилась ему в лицо. — Кто сможет нынче спасти нас… от волков, от волков немецких и собственных, если не будет порядка? Нет, господа! И вообще… я коммерсант и политикой не занимаюсь. Нет! Почтительно прошу оставить меня в покое.
Они долго объясняли ему:
— Ведь царь-то сам передал власть в руки народа, Сергей Иванович!
Они все говорили и говорили, а Мартьянов уже робко, с недоверием посматривал на докучных визитеров, сам предпочитая молчать.
— Хорошо, — сказал он наконец дрожащим и еще досадливым голосом. — Завтра приду. Взгляну завтра, что вы там делаете. Только ночью-то дайте уж, пожалуйста, покой. Не могу, не могу! По ночам я никуда не хожу!
Провожая гостей к дверям, он совсем примирился со своим решением:
— Утро вечера мудренее!
И, заперев за ними дверь, облегченно вздохнул.