Из водосточных труб по ледяным канавкам в снегу зажурчала вода. С крыш, там, где сошел уже снег, стали подниматься легкие испарения. Воздух струился над кровлями, пригретыми солнцем, и в этом мареве, казалось, дрожали позолоченные кресты соборных куполов. Солнце с наслаждением легло на белые снега, ликовало в бегущих водах. Нахохленные вороны ходили в мокром снегу по дорогам и улицам, копались в разбрюзгшем лошадином навозе. Воробьи на крышах и трубах кричали наперебой с детьми. Люди потели в теплых шапках, расстегивали шубы.
А тут и кадеты радостно высыпали из осточертевших бараков. К событиям они повернулись спиной. С наслаждением отдавались они слепящему сиянию весны. Кадеты без устали копали талый снег, расчищали дорожки, помогали пробиваться весело журчащим водам, лепили из мокрого снега целые замки и вели озорные снежные битвы. На обед они опаздывали, прибегали промокшие и вспотевшие. Они кипели здоровьем, вечера их были полны веселья, а ночью спали они крепким сном.
Именно в те дни, когда на юге уже встречали весну, как спасение, болезненный нарыв раздражения прорвался сначала на ледяных петроградских улицах и площадях и у самих каменных дворцов. Нервы телеграфа лихорадочно задрожали, и пена петроградских событий выступила на улицы всех русских городов.
Председатель Государственной думы Родзянко [198] телеграфировал об этом царю в верховную ставку:
Ситуация серьезная. В главном городе анархия. Правительство парализовано. Снабжение продовольствием и топливом полностью развалено. Растет всеобщее недовольство. На улицах слышна стрельба. Отряды войск стреляют друг в друга. Необходимо кому-нибудь из людей, еще пользующихся доверием страны, вменить в обязанность составить новое правительство. Медлить нельзя, ибо промедление смерти подобно. Молю бога, чтоб ответственность за эти дни не упала на самодержца.
Царь после обычного телефонного разговора с женой о погоде и о детях, на минуту забыв о том, что он вовсе не нужен в прифронтовой полосе, вдохнул пьянящий предвесенний воздух, увидел, что мир вокруг него ни в чем не изменился, и сказал министру двора:
— Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать.
84
Первый красный флажок над белым, серым и черным уездным городом напоминал свежепролитую кровь. Мукомол Мартьянов, проходя по улице, заметил перед вокзалом реденькую кучку нерешительных людей, до странности неподвижных. Они были как озябшие вороны на снегу. И взгляд-то у них был вороний.
Безотчетная тоскливая усталость стиснула Мартьянову грудь. Вот уже несколько дней, как его выводили из себя газеты. Он пошел домой, и дома, обхватив свою широкую грудь тяжелыми руками, с трудом вдохнул воздух, вместе с которым проник в душу и ноющий страх, — я выдохнул великую ненависть:
— Волки! Волки… вылезают… из чащоб…
Когда он проходил мимо своих рабочих, странно рассеянных, у него между лопаток пробежал холодок. И опять он подумал: «Волки!»
Запершись в комнате, Мартьянов читал газеты. Второй день он не выходил из дому. И даже по дому, по мельнице, по пекарне ходил он только после окончания работ.
Доктор Трофимов нашел его вечером в механической мастерской. Мартьянов встретил гостя хмуро и отвел озабоченный взгляд.
— Что случилось?
— Я зашел к вам просто так… Вы уже читали?.. Черт знает что… Это уже не просто забастовка… Только этого нам не хватало!
Мартьянов молча кивал.
Трофимов, отпустив узду ядовитой горечи, воскликнул:
— Ну как, господа либералы?!
Мартьянов тяжелой рукой погладил какой-то рычаг. Рычаг, отшлифованный чьей-то грубой ладонью, блестел безмолвно и отчужденно. В груди Мартьянова захрипело.
— Волки! — сказал он и сплюнул.
— И как тут работать? — порывисто спросил Трофимов.
Мартьянов опять отвел глаза и, вздохнув, медленно, с нажимом, произнес:
— В волков надо стрелять… Да вовремя!
И, отхаркавшись, сплюнул.
Вместе с Трофимовым он молча вернулся в дом, небрежно захватив газеты, только что доставленные почтой. Но к разговору о газетах они больше не возвращались.
Трофимов ушел, Мартьянов принялся ходить по дому, предаваясь поочередно то делу, то безделью. Медленно, как туча перед бурей, набухала в нем запоздалая злость на Трофимова.
— При чем тут либералы? Скажет тоже. Это все — помещики! Бюрократы! Дубиневичи… Ха-ха!.. Говорят, нет хлеба! Это у них! А у меня, у либерала… есть!
Возмущенно ходил он по ковру из угла в угол. Ковер глушил его шаги, и с мягко заглушаемыми шагами глох и его гнев. Зато тем ощутимее нарастала горькая боль и тяжесть в сердце.
— Ох, некогда Мартьянову заниматься политикой. Да, Мартьянов — человек прогресса! Либерал? Да! Более того… он поклонник Европы! Поклонник Франции и союзников! А так и надо. Он за европейский прогресс, за конституцию, за демократию! А не за каких-нибудь… Дубиневичей и бюрократов, присосавшихся там, где не надобно… Либерал… Но… разумеется… это не значит, что сейчас он против царя!
В негодующее сердце Мартьянова внезапно вошла тоска. Он невольно поднял глаза к иконе.
— Дан бог силу царской руке… чтоб настал… наконец покой.
Глядя в темноту за окном, он бормотал:
— Россия — это вам не Франция! Там люди уже научились пользоваться свободой, порядком и дисциплиной… Русским волкам… нельзя давать свободу!
Лейтенант Томан, занимавший маленькую комнатку за грузовыми весами земского склада, был взволнован и нервозен, вступая в этот беспокойный день.
Агроном Зуевский явился на службу поздно и ненадолго. Томан еще не видел его таким подвижным, молодым и сияющим. Охваченный возбуждением, заражающим всех вокруг, он на ходу крикнул Томану:
— Поздравьте нас! Правительство свергнуто… Власть перешла к Думе [199]. Наконец-то у народа будет ответственное правительство!
Томан, не удовлетворившись этим, догнал Зуевского в вестибюле, но тот очень спешил.
— Великие дела увидите! — помахал он Томану рукой. — Вот теперь-то можно надеяться и на победу!
— А что, собственно, произошло? — следуя за Зуевским к выходу, налегал Томан, охваченный каким-то опьянением и одновременно страшась чего-то.
— Что произошло? — кричал Зуевский уже от дверей. — Что было — известно, а что делается сейчас вот, в эту минуту, — и представить не могу! Время летит с бешеной скоростью, мы уже далеко, и с каждой минутой все дальше от черных дней угнетения. Вот и все, что я знаю!
Швейцар, поспешно, с широким подобострастным поклоном открывший стеклянную дверь перед Зуевским, таинственным шепотком ответил потом Томану на все его вопросы:
— В Петрограде бои. Мертвых и раненых не счесть… Войска отказались стрелять в народ, встали на его сторону! Петроград горит… Весь… Был телефонный звонок… Говорят, что — ой, ой, ой…
Томан и накануне-то не мог работать от волнения. Сегодня он и вовсе бесцельно слонялся по